Выбрать главу

Мне кажется, что здесь… Немножко картина, по-моему, с одной стороны, переоценённая, с другой — недооценённая. Переоценён её революционный вклад в развитие формы (ну, это такой Вагнер, такая опера), а недооценена её глубокая нравственная мысль, потому что Висконти — это прежде всего очень умный художник. Вот так мне кажется.

«Меня не перестаёт удивлять, что в романах о Холмсе повествование ведётся от имени Ватсона — человека, по сравнению с Холмсом, откровенно недалёкого. Разве не интереснее было бы построить экспозицию романа и саму композицию романа из чертогов разума?» И написано, что сам Конан Дойль был невысокого мнения о Холмсиане.

Это не так. Он не любил, когда его видели только автором Холмсианы. Но вообще-то «демона с Бейкер-стрит» [вроде Холмса так не называли; это Суини Тодд — «демон-парикмахер с Флит-стрит»] он любил, был ему благодарен, по крайней мере за своё финансовое благополучие, ну и конечно, за имя в потомстве, я думаю, был бы. Но что касается — почему повествование так ведётся? Это как раз очень точно найденный приём. Мы же тоже видим Дон Кихота глазами Санчо Пансы. Понимаете, всегда именно большее должно являться героем для меньшего, потому что мы не можем охватить, понять мышление Холмса. Если бы мы знали, как думает Холмс… У него же есть один рассказ, написанный от имени Холмса. По-моему, это «Человек с белым лицом»… Или путаю я. Ну, не уверен. Видите сами, под рукой у меня сейчас нет «Яндекса», чтобы это проверить, но один рассказ точно написан от лица Холмса. Дело в том, что если бы для нас сразу были ясны последовательности, логические цепочки выводов Холмса — это не было бы интересно. Холмс поражает нас именно тем, что мы видим его глазами простака. Мы видим начальное и конечное звено логической цепочки, а остальное совершенно неинтересно.

Вот Саша продолжает диалог со мной: «Я не говорил, что отравление полезно. Ни вам отравление вашей атмосферой, ни мне отравление моей не полезно. Но мне показалось, что у вас, наоборот, отравление воздухом свободы, поэтому вас понесло».

Ну, Саша, ещё раз говорю: может быть, меня понесло. Ну, дай бог, если я неправ. Мне кажется, что сегодня, ещё раз говорю, третьей ниши — ниши человека, который ни с этими, ни с теми — нет. Как её не было и в сороковые. Как не было её уже в тридцатые. Понимаете, я-то ведь отлично понимаю, какую сложность, какие глубокие тексты способно давать существование в чуждой среде. Но сегодня мы лишены этой возможности, вот в чём всё дело, потому что сама чуждость становится знаком отчаяния.

Я, кстати, думаю: Пастернак ведь так до конца для себя и не решил вопрос: он правильно сделал, что остался, или надо было уехать? Он этот вопрос особенно болезненно рассматривает в 1929 году, помните, когда он думает о Цветаевой в «Спекторском»: «Счастливей моего ли и свободней, или порабощённей и мертвей?» То есть человек уехавший — он свободней или мертвей? На этот вопрос нет однозначного ответа. И тем, и тем пришлось плохо. Такой уж был XX век. Но спасся, пожалуй, один Набоков. Но если говорить… И то страшно подумать, какой ценой.

Но я думаю, что слишком долгое притирание к обстоятельствам, существование в родной, но страшно мутировавшей среде — оно для человека гибельно, потому что он начинает приспосабливаться, у него отсекаются какие-то возможности души. Ради бога, я очень сочувствую тем, кто находится в этой ситуации: и российской «пятой колонне», и украинским людям, которых сегодня называют «предателями» и травят. Я страстно сочувствую. Я просто спрашиваю себя: а осталась ли ещё эта ниша? Понимаете, вот в чём дело. И не принимайте моих ответов за окончательные. У каждого есть свой. Просто я больше понимаю, что не осталось позиции, позволяющей сохранить этичность. Вот так я говорю. Но если у вас есть такая позиция — дай вам Бог здоровья.