Выбрать главу

Поэтому для меня о чём история про Мисфита, про Изгоя? Она про то, что при столкновении с абсолютным злом не надо искать ему оправданий, не надо искать причин, не надо думать о том, что это зло имело какие-то поводы злиться на окружающих. Вот Изгой говорит: «Я такой из-за Христа. Христос нарушил равновесие. У меня детство было трудное», — и добавим от себя: недостаток витаминов и деревянные игрушки. И это сейчас, конечно, повод всех убивать на большой дороге?

Равным образом вот этот уголовник, который убивает лесника. Он его убивает просто потому, что у него, кроме охоты жить, никаких других стимулов нет. Его нельзя задобрить, его нельзя растрогать по-человечески. Вот хорошо было Гюго. Гюго верил, что каторжник Жан Вальжан, который ограбил епископа Мириэля, после свидания с этим настоящим праведником (на описание личности которого уходит у Гюго вся первая часть) он, конечно, немедленно передумает и исправится. А хорошо было Стивенсону писать «Ночлег Франсуа Вийона», который, правда, не ограбил священника (ну, это такой парафраз тоже из Гюго), но вступил с ним в серьёзную теологическую дискуссию и о многом задумался. Сейчас уже понятно, что когда вор, грабитель, убийца вступает с тобой в теологическую дискуссию, его следующим аргументом будет выстрел — только и всего. И он будет считать, что он прав, потому что он представляет жестокую реальность, а ты — какие-то сопливые церковные сказки.

Так вот, и рассказ Фланнери О’Коннор, и рассказ «Охота жить» — он о том, что хватит питать иллюзии (ну, так я во всяком случае понимаю), хватит с этими людьми вступать в дискуссию. Когда перед тобой абсолютное, ну, скажем так, онтологическое зло — надо дать ему в морду. Ну, у старушки какая там была возможность? Она могла максимум проклясть Изгоя — и, может быть, это на него бы больше подействовало.

Прошла, ребята, прошла эпоха, когда со злом можно разговаривать, когда на него можно воздействовать благим примером, когда можно лирические исповеди выслушивать и отвечать в ответ евангельскими проповедями. Евангельская проповедь должна сейчас выглядеть совершенно конкретно: если ты увидел перед собой убийцу, если у тебя нет возможности его уничтожить, ты должен убежать; а если у тебя есть такая возможность, ты должен умереть, причём умереть так, чтобы он задумался. Вступать с ним в полемику бессмысленно. Он не думает. Он занят только выживанием, охотой жить и оправданием себя. Хорошего человека найти нелегко. А когда он находит хорошего человека, он первым делом его убивает.

Кстати, я бы посоветовал вам почитать Фланнери О’Коннор. Мне кажется, послевоенная литература американская — она больше, чем Европа, как ни странно, поняла о природе зла. И может быть, такой рассказ Фланнери О’Коннор, как «Перемещённое лицо», он больше вам скажет о христианстве после Освенцима, чем подавляющее большинство теологических или культурологических полемик, и уж больше точно, чем Адорно.

«Встретил два противоположных мнения о дилогии Гроссмана «За правое дело». Согласно первой, это единое целое, и рассматривать книги в отрыве некорректно. Согласно второй, это совершенно разные произведения».

Алекс, изначально это, безусловно, единое целое, то есть в авторском замысле роман «Жизнь и судьба» является продолжением романа «Сталинград» (как называлось изначально «За правое дело»). Но, к сожалению или к счастью, когда автор проводит своих героев не только через большой исторический промежуток, но и через достаточно долгий период написания текста (ну, как было с «Хождением по мукам»), эти части начинают жить своей жизнью.

И в этом смысле, мне кажется, и «Тихий Дон» не монолитен, потому что если первые два тома вполне этнографичны, то вторые два — это уже шекспировская трагедия настоящая, аскетически простая, совсем свободная, кстати, и от разнообразных стилизаций под казачью речь, и от любопытства к быту; это просто уже такое чистое, библейское, трагедийное, во многом, кстати, очень ироническое повествование. Вот почему я не разделяю точки зрения о том, что автором мог быть либо Краснушкин, либо Крюков. Они не знали событий 1922 года. А если и знали, то вряд ли у них была возможность выжить и их описать.

Что касается «Жизни и судьбы». Это тот случай, когда, описывая конец сталинградской эпопеи, описывая Победу, художник постепенно какие-то черты народа-победителя начинает разделять, примерять на себя. Но, понимаете, как собственно… если первая половина «Тёркина», ранний Тёркин — это сплошь заклинания, заговоры, фольклор, то дальше — во второй и особенно к третьей и третья — там много воздуха, простора, свободы, милосердия, необычайно раздавшейся как бы перспективы, больше воздуха просто, менее плотный текст и более лирический, щемящий. Перелом происходит на главе «Два бойца». И тоже я об этом подробно писал. «Два солдата». Ну, там где старик и Тёркин встречаются.