Что касается «Жизни и судьбы», то, конечно, когда появляется Победа, Гроссман начинает позволять себе всё больше. Он, описывая триумф русского духа под Сталинградом, перестаёт умалчивать, перестаёт бояться — и начинается очень свободная проза. И роман, задуманный как продолжение вот этого «За правое дело», он обретает и другие стилистические черты, и более широкую, более глубокую, на мой взгляд, историческую перспективу. Хотя всё равно я считаю, что роман Эренбурга «Буря» — это высказывание как минимум не менее значимое.
Что касается «Жизни и судьбы», то мне кажется, что при всех блестящих и точных догадках Гроссмана всё-таки это догадки не толстовского уровня, не толстовского масштаба, и очень многое там остаётся на уровне публицистическом, то есть не проговоренным, не договоренным до конца. Додуматься до тождества всех тоталитарных режимов — это всё-таки ещё полдела, это «шахта ещё не пробурена до должной глубины». А так-то, конечно, тоталитаризм сталинский и тоталитаризм гитлеровский — это два абсолютно разных явления. Но Гроссман на такую глубину — мне кажется, принципиально — запрещает себе заглянуть.
Вот интересные очень размышления о душе народа содержатся как бы в третьей, замыкающей части трилогии. Там есть эпилог — это повесть «Всё течёт». В ней, мне кажется, Гроссман глубже, чем в «Жизни и судьбе». Но всё-таки, по-моему, если бы «Жизнь и судьба» была опубликована тогда и стала бы предметом читательской дискуссии, то в диалоге с этим читателем Гроссман додумался бы, договорился бы до более глубоких вещей. Это трагедия, что у книги была такая страшная подпольная судьба. И великой заслугой Гроссмана было то, что он отлично понимал, где живёт, и два экземпляра сумел спрятать.
«В прошлый раз вы сказали: «Фолкнер — это писатель не хуже Набокова, а в каком-то отношении и лучше. Другое дело, что он более противный, а Набоков очень милый». Понятно, что вы иронизируете. Но не могли бы вы подробнее раскрыть эту характеристику?»
Наташа, могу, конечно. Видите, в чём дело? Трудно найти авторов более противоположных, чем Фолкнер и Набоков, потому что Фолкнер — это американский почвенник, а Набоков — принципиальный эмигрант. Фолкнер живёт в огромной степени в мире Йокнапатофы. Хотя он, конечно, модернист и прошедший школу европейского модерна — не так, конечно, буквально, как Хемингуэй, он у Вирджинии Вульф не обучался, он не жил в Париже подолгу. Но тем не менее, как бы мы ни относились к Фолкнеру, он писатель американского непосредственно корня. Он не столько модернист, сколько он именно решатель мучительных проблем американского Юга, американской зависимости от своего прошлого, призраков из этого прошлого, от наследия Гражданской войны. Он южанин, и в этом смысле он человек очень укоренённый на земле. Он то, чего Набоков как раз лишён.
Набоков, наоборот, принципиально отталкивается от любой почвы. И после утраты родного дома ему не нужен дом, ему нужна гостиница. В сущности, Набоков мог бы, наверное, стать совершенно другим литератором, если бы не эта драма ампутированной родины и ампутированного прошлого. Он построил своё здание даже не на песке, а в воздухе, поэтому проза Набокова гораздо более воздушна и гораздо более моральна в каком-то смысле. Говорил же сам Набоков: «Уайльда считали при жизни эстетом, а сейчас считают его автором прописей. Вот и про меня…» — говорил он… Хотя там «единственное, что у меня есть, — это мой стиль». «А может быть, когда-нибудь будут говорить, что я проповедовал нежность, талант и гордость, а на стиль не будут обращать внимания». Боюсь, что это так, потому что стиль Набокова, в отличие от большинства его продолжателей и таких эпигонов, он по большому счету прозрачен, его почти не видно, он не кричит на каждом шагу: «Я — стиль!» Это стиль, позволяющий как можно нагляднее выразить иронию, нежность, умиление перед чудом мира.
А вот у Фолкнера совсем другие качества. У Фолкнера это как раз всё то, что Набокову не дано: это почва, это призраки рода, это проблемы, которые тяготеют над этим родом. Посмотрите, для Набокова преступление Гумберта — растление Лолиты — это конец света, это повод для попадания в ад, страшное извращение. А посмотрите, сколько инцестов, убийств, кровавых драм, изнасилований у Фолкнера. Я думаю, что история с Лолитой там была бы каким-то совершенно заурядным эпизодом из трилогии о Сноупсах, понимаете. Поэтому для Фолкнера действительно жизнь — это гораздо более кровавое и, если угодно, навозное занятие. Поэтому он и масштабнее Набокова, и неприятнее Набокова, как и всякая реальность по сравнению с воображением.