«С каких пор в тематическое поле литературы и других искусств попало осознание главной угрозы — прожить скучную и несостоявшуюся жизнь? У Чехова это было. А было ли до него?»
Слушайте, ну конечно было. Помните, у Дюма ещё, простите, в конце сороковых годов д’Артаньян восклицает: «Мне восемнадцать, а ничего не сделано для славы!» Раньше подобную фразу говорил Наполеон. Так что идея, что «вот мне уже сто лет», — это вертеровская идея («Я так молод, а ничего не сделал»). Поэтому самоубийство становится до известной степени протестом против жизни как таковой: лучше покончить с собой, чем длить бессмысленное обывательское существование. Это очень старая романтическая идея. Она есть у Пушкина. Да и собственно говоря, она есть у Шота Руставели в самом начале тысячелетия: «Лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор». Так что вряд ли вы найдёте момент, когда эта дихотомия появилась. Ярче всего о ней заявили романтики.
«Прочёл книгу Мережковского о Лютере. Суть этой работы — по-моему, невыносимая тяжесть вины реформатора. Церковная реформа спровоцировала кровавое восстание, и последователи Лютера залили кровью германскую землю. Почему для Мережковского важно было напомнить людям этот исторический урок?»
Очень просто, как мне кажется. Потому что для Мережковского вообще очень важна мысль, что христианство несёт не мир, но меч. И совершенно напрасно ожидать от реформатора церкви, что эта реформа закончится миром. Понимаете, в конечном счёте он возражает здесь ещё и Победоносцеву, который пытался не дать ему проводить религиозно-философские собрания. Тогда Победоносцев сказал свою знаменитую фразу: «Вы вот хотите дать России свободу и образование. Да вы знаете ли, что такое Россия? Россия — это ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек с топором». Менее известен ответ Мережковского, который сказал: «Да кто же её превратил-то в ледяную пустыню?!»
Разумеется, когда реформатор приходит в косную, до известной степени выродившуюся систему, простите, он занимается именно тем, что разбалансирует её. Да, к сожалению, он ведёт автоматически к тому, что эта система подвергается серьёзнейшим рискам — она начинает шататься, и кровь из неё хлещет! Но простите опять-таки, кто же виноват в таком долгом затягивании этого исторического тупика?
Вопрос длинный: «В какие примерно годы Евтушенко закончился как поэт и превратился в коллаборациониста?»
Ну, видите ли, schweidel дорогой, вы не будьте уж так суровы. Мы о ваших подвигах не знаем, а подвиги Евтушенко нам известны. Я против того, чтобы его пинать. Ни о каком коллаборационизме в его случае говорить нельзя. И вообще этим термином — «коллаборация» — надо пользоваться довольно осторожно. Ни о каком сотрудничестве с оккупантами (в нашем случае — с властью, подавляющей всё живое) в биографии Евтушенко говорить нельзя. Он занимал — да, я согласен — довольно спорную и не всегда безупречную позицию. Он пытался действовать в рамках дозволенного, но в этих рамках дозволенного он очень многого добивался.
Кроме того, дай бог нам всем так себя ненавидеть и так себя ругать, как он поступил с собой в стихотворении «Монолог голубого песца» — в стихотворении, которое поразило всех современников. Оно же собственно напечатано было гораздо позже, не тогда, когда он его написал. Оно «ходило в списках», как и полный вариант «Памяти Есенина». Помните, там о Павлове сказано: «Когда румяный комсомольский вождь…» — et cetera. Евтушенко довольно много текстов напечатал позднее и в искажённом виде. Так вот, «Монолог голубого песца» — это довольно жестокий приговор стокгольмскому синдрому советской интеллигенции. И никакой коллаборации здесь, конечно, нет.
«Возмущает ли вас запредельные цинизм и лицемерие Евтушенко, когда он из Штатов вещает про то, что он посол российской культуры, а сердце и душа осталась на любимой Родине?»
Слушайте, дорогой мой, я сейчас тоже вещаю с вами из Штатов. Я приеду во вторник, но вот я сейчас выступаю, простите меня, всё-таки как посол российской культуры, потому что я рассказываю здесь в лекциях студентам, преподавателям, эмигрантам, рассказываю о той России, которая мне кажется подлинной, а не о той, про которую они читают в современной прессе — и нашей, и ихней. Мне кажется, что любой человек, уехавший сюда с лекциями, с турне, с концертами, — он всё-таки посол культуры, а вовсе не посол, так сказать, «колбасной эмиграции», которую тоже очень часто и неосновательно упрекают в сугубо провинциальных, сугубо корыстных мотивах отъезда. Разная была эмиграция.