«Достоевский в письме к Майкову называл себя поэтом более, чем художником. Он писал, что закончит «Бесов», даже если скатится в памфлет. Является ли язык и стиль Достоевского целью или средством выражения мыслей и идей?»
Конечно, является. Только тут надо, понимаете, меньше верить самому Достоевскому, который говорит: «Как я писал бы! Если бы у меня было время, если бы у меня были средства, если бы я обладал состоянием и возможностями Тургенева, то уж вот я писал бы так, что у всех бы глаза лопнули!» Ну конечно, нарочито небрежный и до некоторой степени корявый стиль Достоевского, где все герои говорят одинаково (или во всяком случае — многие), где авторская интонация сквозит то в одной, то в другой речи… Я уж не говорю о том, что иногда он путается и путает имена. И при этом он нарочито, мне кажется, памфлетен иногда действительно; мало пейзажей, мало описаний, много оценок прямых. Это тоже такой стиль.
Понимаете, если бы проза Достоевского была менее корявой, если бы она была по-флоберовски филигранна, мы бы меньше этому верили. И кто вообще сказал, что хорошая стилистика — это непременно стилистика нейтральная, это обязательно гладкопись? Да ничего подобного! И у Тургенева, кстати говоря, если на то пошло, гладкописи-то особенной нет. Вот Тургенев — при всём своём эстетстве — он довольно неровный писатель. Вы перечитайте такие вещи, как «Пунин и Бабурин» или «Часы» (любимые мои, кстати, рассказы), или «Гамлет Щигровского уезда». И вы обратите внимание на то, что всегда видно, когда ему интересно, а когда — нет. И это же очень чувствуется и в «Отцах и детях». Конечно, он научил всю французскую литературу писать изящно и коротко, но вместе с тем его темперамент (а он был человек довольно, что уж там, неровный тоже), темперамент никуда не спрячешь. Поэтому шероховатости стилистические и определённые даже, я бы сказал, диссонансы — они необходимы, потому что без этого мы не встанем на позицию автора.
Когда мы читаем Достоевского, мы слышим его диктовку, его захлёбывающийся шепоток, мы слышим, когда затянулся, а когда прихлебнул чаю. Он всегда, как вы помните, дико крепкий чай всё это время пил, холодный, и курил непрерывно свой турецкий табак. Мы понимаем речь Достоевского. И нам не нужно, чтобы она была безупречна.
И конечно, если бы у него была возможность (а она у него была) выглаживать стиль, он бы к этому не прибегнул. Он очень дорожил импровизационностью. Понимаете, ему же не просто потому нравилось диктовать, что он ленился писать. Нет, ему нравилась такая спонтанность. Перечитайте «Дневник писателя». «Дневник писателя» ведь как раз тем и замечателен, что это проза во многих отношениях спонтанная, я бы сказал — иногда слишком невыдержанная. Мы понимаем, что там многое вылилось на бумагу так, как оно подумалось даже, а не так, как сказалось, потому что прежде чем сказать, человек всё-таки думает. А здесь это странный такой фонтан, вулкан. И мне кажется, он от многого бы отказался, но он хотел воспроизвести живой процесс речи. Это было, как ни странно, близко к автоматическому письму сюрреалистов, которые очень уважали именно практику спонтанного высказывания, поэтому они так высоко ценили, скажем, прозу душевнобольных.
«В «Бесах» не могу понять Кириллова и сцену самоубийства. Ведь Петруша Верховенский с его своим циничным и идеологическим умом подвёл к тому, что Кириллов станет богом, если совершит самоубийство. Самоубийство совершено, Кириллова не стало, но бог-то где? Надежда Яковлевна писала, что они с Ахматовой перечитывали этот эпизод в эвакуации и трактовали его так, что Кириллов всё же богом стал благодаря самоубийству. Что вы думаете по этому поводу?»
Ну, видите, во-первых, я не уверен, что здесь верно пересказана мемуарная заметка, мемуарная глава у Надежды Яковлевны. Они не думали, что он стал богом. Тут проблема была в другом. Что я имею в виду, во всяком случае когда я перечитываю? Для Достоевского самоубийство — это очень важный акт, который он не всегда осуждает. Для него самоубийство — например, самоубийство девушки-квартирантки в «Подростке», когда она там специально подложила юбку, чтобы стул негромко упал, или самоубийство кроткой, самоубийство с иконой в руках, о котором у него есть и в «Дневнике писателя», — это для него очень принципиальный момент, это момент кроткого бунта, бунта без насилия человека, который доведён до последнего предела. И он не решается самоубийство осудить.