Для Кириллова, может быть субъективно, это такая воля, апофеоз воли, насилие над собственной жизнью. И это своего рода отказ действительно от участия в жизни, выход из игры. Я думаю, что для Достоевского тоже самоубийство — в общем это такой род единственно одобряемого им, единственно понимаемого им бунта, потому что жертвой этого бунта прежде всего становится сам бунтовщик. Достоевский не осуждает самоубийцу. И поэтому Кириллов для него — это, если угодно, ещё один соскочивший, ещё один сбежавший из того мира, в котором правят бесы. Так я это понимаю.
И кстати говоря, лучшую трактовку Кириллова предложил, мне кажется, совсем молодой Певцов. Он его сыграл у Таланкина в посредственной экранизации «Бесов», где были две великие роли — роль Тихона, которого сыграл Тихонов, и удивительная по точности работа Руденского (Ставрогина), просто удивительная, такая энигма, красавец замкнутый абсолютно. И там лучшая сцена была — сцена «У Тихона», которую, как вы помните, сам автор вынужден был под давлением Каткова изъять. А вот что касается Кириллова, которого сыграл Певцов: он его сыграл правильно, потому что он не мудрствовал, вот он очень просто его сыграл. Кириллов — глупый человек, простой, но он интуитивно чувствует, что с этого поезда надо соскочить. Вот поэтому Достоевский, на мой взгляд, его и не осуждает.
«Из всей вашей прозы больше всего нравится роман «Оправдание», — спасибо. — Дорог ли вам этот роман? И наверняка фразу «Тут-то его и взяли» вы придумали, едва начав писать книгу?»
Нет, ещё задолго до того, как начать её писать. Честно вам сказать, я всегда знаю последнюю фразу, когда начинаю писать книгу. Я рискну сказать, что для меня начинается с последней фразы именно книга. Скажем, последняя фраза романа «Июнь» — «Но он догадался» — была мне понятна года за два до того, как я его стал писать. Точно так же и с «Оправданием», и с «Орфографией», и, вот грех сказать, с «Остромовым». То есть я всегда знаю, чем будет кончаться. Не всегда знаю, что будет в середине.
Что касается «Оправдания». Оно вам нравится, наверное, больше всего потому, что оно — такая минималистская книжка, довольно короткая. И там очень многие вещи не сказаны, не проговорены, потому что она производит такое более приятное впечатление. В утешение читателю постоянному могу сказать, что я теперь длинных книг писать не буду. Я буду писать вещи, не превышающие 300, может быть, 400 страниц. Ну, это знаете как? Зарекаешься, а потом вдруг получается… Ну, максимальный объём, который я буду себе теперь позволять, — это «Квартал».
«Читали ли вы книгу Алексея Иванова «Вилы»? И если читали, выскажите мнение о ней. И несколько ваших мыслей о пугачёвщине».
Я не могу ничего возразить Иванову, потому что его трактовка — это законченная художественная система. И он прав в своём рассмотрении истории. И любой другой прав в своей концепции. У меня есть циклическая версия. У него есть версия географическая, когда он считает, что от характера ландшафта местности зависит происходящее на ней. То есть это цельный, законченный такой, как яйцо, круглый взгляд на вещи. И я ничего не могу ему противопоставить и не хочу противопоставлять. Мне это увлекательно, интересно. У меня другое представление о корнях пугачёвщины, но он, конечно, лучше и глубже знает материал. «Вилы» — это очень интересная книга. Она первая после «Истории Пугачёва» пушкинской предлагает цельный взгляд на эту личность.
Тут вопрос на почту пришёл от Нади Винокур. Она обижается, что я никогда на него не отвечаю, и с упорством, трогающим меня очень, всё время спрашивает: «А почему у Пушкина нет ни одного, кроме знаменитой дневниковой записи и одного упоминания в письме к Натали, почему у него почти нет упоминаний о «Пиковой даме»? И вообще что для него значила эта вещь? И что он ей собственно хотел сказать?»
Надя, я сейчас только прочёл ваше письмо. Я отвечу. Вот клянусь вам, что следующая четверть эфира будет начинаться с ответа на него. Я не отвечал на него раньше не потому, что у меня руки до него не доходили, не потому, что он мне казался маловажным, а просто потому, что, по-моему, это довольно очевидная вещь. Ну, то есть ничего, кроме трюизма, я здесь сказать не могу.
Ну, вот он считал своей лучшей поэмой «Анджело». А что — у него много упоминаний об «Анджело» в письмах и дневниках? А что — он, может быть, действительно о ней, как об «Онегине», многим писал и со многими говорил? Да нет, никогда. Просто она касалась довольно интимной сферы и касалась его попыток влиять на царя в том числе. А что там в «Анджело» находил он сам, и почему эта вещь получилась у него суховатой, и почему он о ней мало говорил — ну, это не так интересно. Что касается «Пиковой дамы» — да, здесь действительно сложный парадокс. Но дело в том именно, что эта вещь для него слишком интимная, и он поэтому о ней не говорил. А почему она такая интимная — мы поговорим чуть дальше.