Выбрать главу

Время моё отлетело,

Я не боюсь кнута.

Тело, Христово Тело,

Выплёвываю изо рта.

То есть «отбрасываю причастие». Это, конечно, прямая реминисценция из «Рассказа отца Алексея» Тургенева, где выплёвывает причастие главный герой, тоже оторвавшись от корней, сын сельского попа. Отрыв от корней был для Есенина довольно большим психологическим сломом, хотя творчески это для него важный стимул. Но Есенина пытаться представить человеком традиции — это очень глупо. Есенин, напротив, резко, радикально порвал вот с этой традицией сусальной крестьянской ласковой Руси.

Не молиться тебе, а лаяться

Научил ты меня, господь.

Дело в том, что для Есенина революция — это реализация давней крестьянской утопии, потому что крестьяне и есть настоящие христиане — именно потому, что в крестьянской жизни осуществляется, пресуществляется постоянно заново христианская история. Да, вот закласть агнца, постоянно приходится резать скот (и в этом есть тоже высокая такая жертва, необычайно трогательная), сама структура избы напоминает структуру храма и структуру мира, неба. «Небо — как колокол, месяц — язык», — это всё картины как раз крестьянского понимания мира, где весь мир — это дом человека, заботливо им обживаемый.

Крестьянская утопия заключается в том, что, во-первых, реализуется давняя мечта Хлебникова о равенстве людей и животных («Я вижу конские свободы и равноправие коров»). Это то, что потом так зазвучало у Заболоцкого в «Торжестве земледелия». У Есенина это тоже звучит, я думаю, что без влияния Хлебникова. Я думаю, что он его не знал и толком не понимал. Да и мало кто понимал. Для него это всё — общее настроение, общая мечта о радикальном переустройстве жизни. Все становятся равны, животные обретают душу, свободу и речь. Труд перестаёт быть проклятием и становится праздником. Крестьянин становится не просто хозяином земли, а он становится хозяином мира, потому что он в своей жизни, в своей повседневной практике наиболее точно следует христианским заповедям.

Конечно, при этом бесовское начало, начало страшное олицетворяет город, машина. Но это именно потому, что машина автоматична, потому, что в ней отсутствует человеческая воля, человеческая совесть, человеческая эмпатия. Вот знаменитый фрагмент из «Сорокоуста» — «Как же быть, как же быть теперь нам?» — это отчаяние человека, который попал в машинный мир. Ведь для Блока, для Есенина, в некотором смысле, думаю, что и для Гумилёва революция — это крушение страшного мира. Блок — он ждёт, что рухнет мир пошлости, мир европейской пошлости, мир русской пошлости, «кондовая, избяная, толстозадая», и придёт что-то совершенно другое. Ну, Блок это видел как Новую Америку. Есенин, странно с ним совпадая (может быть, ему подражая), — как Железный Миргород. Но в любом случае решение, прозрение придёт от крестьянства, потому что оно — подавляющее большинство российского населения.

Вот Маяковский с этим как раз был не согласен, потому что ему виделось в революции торжество разума. Он же не зря говорил Пастернаку: «Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге». Для Маяковского торжество машины, «летающий пролетарий» — это и есть торжество человеческого духа. Стерильный, чётко работающий, как часы, мир без болезней, преступлений и патологий. «Бей буквами, надо которыми, а всё остальное доделается моторами».

Вот для Есенина как раз крестьянская революция — это революция, упраздняющая машину, это новый мир без… как бы сказать… без рации, без рацеи, без рацио, потому что в этом мире торжествует прежнее, нормальное, живое, общинное, сердечное отношение людей друг к другу. Он и в Америке увидел, как ни странно, невзирая на всю машинность этой цивилизации, такое торжество духа, потому что, по его мнению, все эти небоскрёбы — это какие-то удивительные порывы человеческой души в небо. И никакой машины он там не видит, а он видит там воплощённый, но очень хорошо оснащённый дух. Вот так бы я сказал. Почему он и называет Америку Железным Миргородом.

«Пугачёв» в этом смысле — повесть такая в стихах, пьеса в стихах, очень не сценичная, но гениально написанная. И кстати, с интермедиями Эрдмана она обрела всё-таки сценическую жизнь в гениальной постановке Юрия Любимова, Юрия Петровича. Мне кажется, что «Пугачёв» — это не только выдающееся художественное достижение. Потому что, конечно, Есенину удобнее всего в дольнике, как ноге, не привычной к сапогу: там его строка по-настоящему свободна, там она вольно дышит.