Но проблема в том, что это рукоделие, как и сам Саша Соколов, претендует быть очень брутальным, очень мускулистым, претендует быть прозой инструктора по лыжам, что всё время подчёркивается, в частности в статье «Школа для умных». А мне кажется, что эта проза идеально ложится на день сегодняшний, потому что всегда хочется сказать по-базаровски: «О друг мой Аркадий Николаевич! Об одном прошу тебя: не говори красиво». По-моему, это пошлость страшная. И пошлость — ведь это всегда то, что делается для других, а не по личным мотивам. Никакого личного мотива, кроме бесконечного забалтывания и бесконечного одиночества, я в этой прозе различить не могу. Это уважаемый, вполне почтенный мотив, но недостаточный. Я уже не говорю о том, что вот это стилистическое кокетство не подкреплено главным — мыслью. В этой прозе мысль чаще всего отсутствует. Это, наверное, для Первого канала практически самая сегодня современная идеальная премьера.
Другое дело, что Соколов — да, он повлиял, он оказался влиятельным писателем. И эпигонов у него было множество. Точнее — через него повлиял Джойс, потому что Джойс действительно страшно заразителен, зараза! И удивительно, что у Джойса, помимо замечательных языковых игр, всегда всё-таки присутствует (даже в «Финнегане») вот эта напряжённо бьющаяся, сложная мысль. Здесь же мысль, как правило, либо маскируется (а точнее — маскируется её отсутствие), либо оказывается удивительно банальной, удивительно плоской, «фельетонной», как правильно другой критик написал о «Палисандрии». Поэтому мне кажется, что наше время и Саша Соколов, Первый канал и Саша Соколов нашли друг друга.
А вот эпигоны Соколова — ну, такие как, например, Гольдштейн, автор «Спокойных полей», — они при этом всё-таки… Ну, в своей литературно-критической прозе Гольдштейн был гораздо интереснее, чем Саша Соколов. Там у него… Царствие ему небесное. Там у него есть и концепция, и бьющаяся мысль, и спорность, и вызов. А когда он начинает с явным закосом под Соколова писать такую квазиплотную, а на самом деле дико разреженную, вот как больная материя, такую прозу — Гольдштейн становится сразу ниже себя на десять голов. И когда он подражает Набокову, тоже не очень хорошо. А вот когда он пишет о Русской революции или о русских 50–60-х, у него сразу довольно сильно намечается прыжок за свои пределы. Вот это, мне кажется, самое интересное.
Сейчас, подождите. Ещё раз заявка на Слуцкого. Хорошо, попробуем. Заявка на одиночество. Обязательно.
«Россель о перевале Дятлова. Влияет ли вчерашняя информация на вашу версию событий на перевале? Имею в виду заявление Росселя о засекреченности информации на федеральном уровне».
Понимаете, появившаяся недавно версия о том, что группа Дятлова шла на перевал по заданию КГБ, чтобы зафиксировать некое событие, и от этого события погибла — это мне представляется если не достоверным, то во всяком случае возможным. Поэтому эта версия внушила мне определённые надежды хотя бы потому, что она снимает вот эту дикую неизвестность. В остальном… Я повторяю в пятый раз ту же самую мысль, которая есть в романе «Сигналы», что группа Дятлова стала жертвой не одного, а двух или трёх событий, и эти события как-то странно интерферировали, друг на друга повлияли.
Мне кажется, что такая же, в общем, история — это большинство тайн, в которых мы путаемся, понимаете, в кусочках разных паззлов. Вот в этом-то всё и дело, что мы пытаемся сложить один паззл из остатков нескольких историй. То, что у группы Дятлова были изъяты после её обнаружения шесть фотографий и шесть фотоплёнок из десяти, то, что там, на месте их обнаружения, скорее всего, раньше спасателей побывала ещё какая-то группа (это объясняет найденную там портянку и штык-нож) — вот это до какой-то степени мне кажется версией интересной, перспективной.
Я Наину Иосифовну Ельцину спрашивал, дай Бог ей здоровья. Она же знала этих людей, они вместе тогда учились. Ельцин ей сказал, что всё, что можно рассекретить, уже рассекречено, то есть других сведений просто нет. Но, может быть, он лукавил. Как знать? И если окажется, что на перевале Дятлова действительно имело место некое спецзадание, это уберёт у тайны её романтический, её мистический ореол. И я буду этому отчасти рад, потому что очень уж я не люблю проникновение мистики в повседневность. Это мне кажется довольно опасным.