Выбрать главу

Видите ли, в фильме «Прошкина», точнее — в романе Арабова, который я считаю лучшим его художественным свершением, действительно концепция чуда изменена. Ну, это не то чудо, которое мы представляем. Мы представляем чудо как нечто доброе, а у Пастернака в гениальном стихотворении сказано:

Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.

Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда

Оно настигает мгновенно, врасплох.

Чудо не обязано быть добрым и не обязано быть злым. Чудо в моральных категориях тоже не интерпретируется. И для меня в этом принципиальная важность евангельского подхода к чуду. И Лем, который говорит о жестоких чудесах в «Солярисе», он тоже совершенно прав. Чудо — как вот в фильме «Прошкина» по Арабову. Чудо — это вторжение иррационального в жизнь. И оно заставляет человека, с одной стороны, понять относительность всех его представлений, с другой — относительность всего его самоуважения, всей самооценки. Ну, вот с героем Хабенского там и случился такой радикальный пересмотр своего места в мире. А кроме того, чудо совершенно нестерпимо для власти, потому что (вот там с Хрущёвым как раз) власть-то думает, что она хозяйка мира, а оказывается — нет. Да, поэтому для власти столкновение с чудом, как правило, мучительно, поэтому она старается сделать вид, что ничего не происходит.

«Прочитал «Потерянный дом» Житинского, — поздравляю вас. — Идея хорошая, аллегории умные, но герои неинтересные, выписаны плохо, диалоги никакие, конец идиотский. Интересно, что вы нашли в этом романе».

Анатолий, вот я в нём нашёл музыку. Это как у Блока, понимаете. Что нашёл Блок в революции семнадцатого года? Холод, голод, садизм на улицах, грабежи, разбои, а вот «сегодня я — гений!», «слушайте музыку революции». Музыку я в этом романе нашёл, замечательную композицию, замечательную свободу повествования. И потом — очень многие мысли. Вот это ощущение — «Чужак, сплошной чужак!» — ощущение бесприютности во время странствий Демилле, размышления его о национальном консенсусе, о едином доме, мысли о неизбежности краха системы. Он выражает очень точно первую половину восьмидесятых. Я, пожалуй, не знаю книги, которая бы точнее фиксировала тогдашнее состояние и тогдашние опасения. Не говоря уже о том, что это последний великий советский роман.

А то, что там диалоги… Видите, это же фантастика. В поэтическом, музыкальном произведении герои не обязаны говорить, как в жизни. Я, кстати, говорил часто Житинскому, что экранизировать «Потерянный дом» (а были такие идеи) невозможно, потому что герои говорят и действуют не как в жизни. Ну, например, генерал Николаи — ведь это совершенно сказочный персонаж. Да и другие тоже. Ну и относитесь к этому как к романтической сказке, в которой тем не менее поразительно точно угаданы некоторые типажи.

Знаете, вот странное дело — я же помню тот Ленинград, тогдашний, атмосферу тех застолий, тех разговоров, тех старых ленинградских квартир с фарфором ещё царским, кузнецовским. Я это застал. Я застал людей, помнящих царские времена. Я застал людей, хорошо помнивших времена советские. Да, в этом романе есть некоторое количество советских штампов масскультовых, с которыми Житинский довольно изобретательно играет, иногда их развенчивая, а иногда их пародируя. Но есть там и вот атмосфера, понимаете, хрупкая, невероятно тонкая, но она сохранилась в этой книге. Это было такое время переломное — не сама перестройка (а роман-то ведь написан к 1985-му, с 1981-го по 1985-й), это ощущение перемен, когда уже сквозит во все щели. И в этом смысле это, конечно, отважный роман, роман поверх всякого внутреннего цензора. И распад СССР, и то, что перестройка и все перемены окажутся скорее кровавыми и скорее безобразными, нежели утопическими, Житинский почувствовал первым. И конечно, блистательная вот эта террористическая организация, которая мячики кидает вместо бомб. Там лимоновские торты предсказаны абсолютно точно. Умный роман.

И мне кажется, что… Ну, знаете, он действует избирательно, он действует на своих. Он такой парольный, мы им обмениваемся как паролем. Вот я со своим другом замечательным Володей Васильевым только что встречался, тоже учеником Житинского. И вот нам не надо никаких опознавательных знаков, чтобы друг друга узнать, потому что мы любим этот роман. Он чётко отсеял «людей одного карасса», как говорилось у Воннегута, и это Житинский любил цитировать. Житинский — он же не для всех писатель. Он писатель для довольно узкой группы, которую я затрудняюсь охарактеризовать. Но вот Демилле — это мы, и мы себя в нём узнаём. Это люди, которые сомневаются, во многом сомневаются.