Особенно приятно было бы, конечно, этот же курс или любой другой курс прочесть где-нибудь в России, в каком-нибудь из российских университетов. Но я не знаю, будет ли там сейчас место для меня, потому что они же теперь вообще начинают борьбу за новое поколение. Одна радость, что запретить мне читать лекции и что-либо рассказывать они пока не могут. Знаете, почему? А потому, что тогда эти лекции некому будет читать. Ну, надоело. Понимаете, состояние невежества тоже ведь всем надоело.
«Неужели вы в UCLA? Не встречалась ли вам тень Кастанеды?»
Ну, как вам сказать? Она, может быть, и встречалась. Но одно я могу вам сказать совершенно точно: здесь не популярен, не до такой степени популярен Кастанеда. Могу вам сказать — почему. Потому что, вообще говоря, идеи трансформации сознания, скажем так, искусственной его трансформации, они остались в шестидесятых годах. Можно об этом пожалеть, можно этому ужаснуться, можно восхититься, но это воспринимается здесь очень многими как попытка проникнуть с отмычкой туда, куда надо входить с ключом.
Мы-то с вами понимаем, что Кастанеда — это не про наркотики, Кастанеда — это про альтернативные формы повествования, это про разные формы изменения сознания, даже без пейотля, и так далее. Но здесь отношение к нему примерно такое же, как у нас, допустим, к Карнеги или к Блаватской, или как к создателю дианетики Рону Хаббарду. Это воспринимается как всё-таки литература второго ряда — кроме тех немногих, кому интересна любая эзотерика. Почему-то как вот Кастанеда так и не становится культовым героем нигде, кроме России. А в России культовость его понятна. Потому что «Икстлан — Петушки», замечательное эссе Пелевина, нам точно показало, что у нас водка, у них пейотль, но всех нас не устраивает сознание повседневности, всем нам подавай его расширение.
«Есть ли в вашем «Июне» Лёва Федотов, одноклассник Трифонова?»
Ну, тот, который Лёва Карась [Антон Овчинников?] в «Доме на набережной». Да, есть, конечно. Без этой фигуры никуда не денешься, потому что это люден того времени. Это, понимаете… Вот вы пишете верно, что «накануне войны таких было много, и все они были этой войной истреблены». Тут, понимаете, какая штука? Меня вот давеча один студент спросил, почему я считаю четырнадцатый год (тысяча девятьсот четырнадцатый, конечно) концом модернизма. Я вам отвечу. Потому что… Я не нашёлся, как ему это объяснить. Сейчас могу.
Четырнадцатый год — это конец эры европейского модернизма, высшей стадии развития человечества. Вот этот модерн мог бы, безусловно, перевернуть мир. Он мог привести нас уже тогда, а не сегодня, к миру, который пронизан социальными сетями, к миру интенсивного развития экономики, к миру без границ — ну, в общем, к очень интересному миру. Наверное, он был бы эмоционально, так сказать, более узок. Наверное, он был бы менее милосерден. Наверное, он был бы более, так сказать, технологичен или, если хотите, более алгоритмизирован. Но люди модерна — они же вообще такие.
И для того, чтобы остановить модерн, и была затеяна мировая война, которая длилась (здесь я совершенно согласен и с Максимом Кантором, и со многими людьми, которые так думают) с четырнадцатого по сорок пятый, ну, с небольшим перерывом. Для меня совершенно очевидно, что война была способом именно затормозить развитие человечества.
И ровно такие же попытки предпринимаются и сейчас. Предпринимаются не только в России (хотя Россия много делает на этом поприще), предпринимаются и в Штатах, между прочим, многими. И в Европе полно таких людей, как Марин Ле Пен. Попытки вместо повестки модернизации навязать повестку войны. И вот гениальное поколение, которое было — ну, поколение ифлийцев, поколение Анатолия Ракитина [Ракитова] в частности, если брать теоретиков-социологов, Гефтера, кстати говоря, не в последнюю очередь — это люди, которые, конечно, могли радикально трансформировать мир, но им не дали этого сделать. Замечательно об этом сказал Самойлов: «И леса нет — одни деревья, а их повыбило железом». Вот в этом-то и трагедия, что «их повыбило железом».
Война — это не способ решить назревшие проблемы человечества. Как Андрей Лазарчук говорит, что война делает реальность более пластичной, и в результате проблему можно решить. Да не решить! В том-то и дело. Война — это способ загнать проблемы человечества вглубь, загнать их как можно глубже, чтобы о них не вспоминали, чтобы на повестке дня оказалась одна проблема — выжить. «Приказано выжить, а потом мы будем их решать». К сожалению, решать-то их некому становится. Я абсолютно убеждён, что сегодня, на этот раз силам архаики, силам старья не удастся развязать очередную войну. Мне хочется во всяком случае верить, что этого не произойдёт.