Выбрать главу

И у меня скорее… Понимаете, меня раздражает не солженицынский скепсис относительно Февраля, а меня скорее раздражает упоение и восторг некоторой части интеллигенции по поводу Февраля. Зинаида Гиппиус — вот умнейшая была женщина, но сколько в ней было тщеславия! Поневоле вспомнишь слова Куприна о царице Савской. Помните? «Была мудра мелочной мудростью женщина». Ну, вот что это за жажда устроить себе салон, из него руководить, залучать туда Савинкова, советовать министрам, писать бесконечные записи дневниковые о том, как все неправы? Записи эти бесценны, конечно, как исторические свидетельства, но эта попытка рыжей женщины, рыжей дьяволицы русского символизма колебать мировые струны — это производит довольно странное впечатление, довольно жалкое.

И сколько было моветонов! Все с этими красными бантами… Вот я из всего «Красного колеса», наверное, больше всего люблю «Февраль Семнадцатого». Ну и дело же в том, что там… Ну, как это сказать? Там по большому счету это уже не реализм. Я вообще не считаю, что вот эта эпопея… «Март Семнадцатого». Конечно, «Март Семнадцатого». Я считаю, что эпопея Солженицына — в наибольшей степени произведение сложного такого жанра, но гротескного.

И вот «Март Семнадцатого» — это как раз книга, в которой смешного больше, чем страшного: это их упоение, эта встреча политзаключённых, эти бесконечные глупые дискуссии, восторженные, добрые и несчастные гимназисты, которые так надеются. Там много сцен, которые… Ну, в марте уже всё ведь понятно на самом деле — и в «Марте» как в романе, и в марте как в месяце. «Март Семнадцатого» — это такая жесточайшая насмешка над собственными иллюзиями. Мне вот это нравится больше, чем все его безусловно замечательные теоретические работы.

«Назовите лучший российский исторический роман».

Ну, я говорил уже, что, как мне кажется, Мережковский, причём не первая трилогия, а вторая — «Царство Зверя». Прежде всего, конечно, роман «14 декабря». Ну, напрашивается «Пётр Первый», но как раз «Пётр Первый» Алексея Николаевича Толстого… Вот кто тащил из Мережковского, как из мёртвого. Да собственно он и был мёртв для советской власти. Тогда думалось, что его уже никогда здесь печатать не будут, поэтому из «Петра и Алексея» всё, что касается старообрядцев, можно просто тащить огромными кусками. Нет, это оказалось неверной стратегией. Ну, Ян, наверное, хороший писатель, но никогда мне не было это интересно.

Слушайте, а можно ли считать Соловьёва? Я имею в виду «Возмутителя спокойствия», «Очарованного принца» — вот дилогию о Ходже Насреддине. Интересно, это можно считать историческим романом или это притча, парабола? Ну, это такая, конечно, притча о трикстере — в одном ряду с Бендером, Хулио Хуренито и Беней Криком, этот Ходжа Насреддин, только запоздалый несколько. Но мне кажется, что это всё-таки историческая, такая орнаментальная, очень точная проза. И я, пожалуй, тоже включил бы это в число великих исторических романов.

А что я думаю относительно «Емшана» и другой замечательной прозы писателя не слишком известного… И в общем, его поднял на щит только, насколько я знаю, Веллер. Это Морис Симашко — такой замечательный автор поэм в прозе, таких повестей исторических как бы, но написанных удивительно плотным языком. Он странный такой автор. И имя его странное — Морис Симашко.

Знаете, вот два было писателя, живших на периферии и мало кому известных, отличавшихся удивительной плотностью стиля и изяществом его — это Морис Симашко и Борис Крячко. Ну, у Крячко собственно не было почти исторической прозы, он писал о своей жизни, а Симашко… Ну, «Искупление дабира» — знаменитый роман (он сейчас знаменитый). Он писал, конечно, прозу такую, знаете, на грани маркесовской, вот густота и плотность его была удивительна. Я не думаю, что это исторические сочинения. Я думаю, что это в наибольшей степени именно история языка, а не история больших человеческих сообществ. Там вот это чудо языка, попытка воскресить мифопоэтический дискурс.

Кстати, что касается Крячко. Вот тут о нём был вопрос в прошлый раз, о повести «Битые собаки». Вообще Борис Крячко, Борис Юлианович… Я, к сожалению, его не знал, Царствие ему небесное, но его хорошо знал Александр Зорин, замечательный поэт, друг мой, и замечательно его знала Нонна Слепакова, мой учитель. Они вот собственно мне и дали его книгу, вышедшую в «Eesti Raamat». Он в Эстонии жил и в Таллине печатался, в "Вышеграде". Вот этот человек был поразительный (я даже не знаю, кого рядом с ним можно поставить), прежде всего потому, что он, во-первых, писал с завораживающей непосредственностью, с абсолютно личной, такой бесконечно трогательной интонацией.