В чём, на мой взгляд, главная идея романа и главная его цель? Это попытка проследить, в какой момент немецкая культура встала на путь фашизма, отмотать до этой развилки и спасти то, что ещё можно спасти. Мне кажется, что Томас Манн здесь всё-таки не дошёл до самой глубины. Он всё время отвечал на вопрос о Ницше, о том, в какой степени Ницше — его любимец, его культовый герой — отвечает за фашизм. Ему принадлежит знаменитая фраза сорок пятого года: «Если они не заслуживают, не хотят понять своих гениев, то пусть они их больше не рождают».
Гениальность Ницше бесспорна. Но дело в том, что Ницше — это логическое порождение, логическое продолжение немецкого духа, вагнерианского духа и духа нибелунгов. И антихристианство Ницше — тоже порождение того же духа. Понимаете, есть разные же трактовки. Одни говорят, что Ницше остановился за шаг до Христа, как Пастернак. Он говорил, что Ницше почти подошёл к христианству, но с другой стороны. Мне кажется — наоборот. Мне кажется, Ницше всё-таки идёт прочь от христианства, и довольно далеко.
И вот «Доктор Фаустус» — это предельное развитие, ну, демонстрация такая для примера, демонстрация того, до чего может довести Ницше. Это такое описание сифилиса, сифилиса мозга, который поразил европейскую культуру, и прежде всего культуру германскую. В основе этого лежит нравственный релятивизм, сознательное преодоление морали как чего-то скучного, избавление от химеры совести, ну и так далее — в общем, идея сознательного греха, sinful pleasure. Вот это преодоление нравственных границ, отказ от морали и, понимаете, провозглашение всего морального дурновкусным, устаревшим. Ну, как в «Волшебной горе» устарел и дурновкусен Сеттембрини, с точки зрения Нафты.
А Нафта — вот это классическое развитие фашизма. Нафта — это готовый фашист. И самоубийство Нафты — это не сознание своей обречённости, а это вызов Богу: «Вот я могу сделать то, чего вы все не можете сделать со мной!» Сеттембрини на дуэли, конечно, не будет стрелять в Нафту. А Нафта может выстрелить в себя, потому что он сильнее этого пошлого европейца, европейчика, космополитика, интернационалистика, гуманистика. И вот это, мне кажется, есть в «Докторе Фаустусе».
И это такое отчаянное разоблачение греховных удовольствий нацизма. Это книга о Лени Рифеншталь, а не о Шёнберге, конечно. И Лени Рифеншталь — она же тоже упивается эстетикой, вот этой эстетикой мерзости, эстетизацией мерзости, имморализмом полным. И мне кажется, что в этом смысле книга гениальная.
Но Манн, движимый самосохранением, он не пошёл слишком далеко, а он остановился как бы на Вагнере. Вот ему кажется, что на Вагнере случился этот перелом. А вот глубже — в бездны немецкого романтизма и даже в бездны нибелунгов, и даже в немецкую философию — он старается не заглядывать. Ему кажется, что вот на пороге модерна случилось это. А это всё случилось гораздо раньше, к сожалению.
В какой степени самого Манна можно назвать модернистом? Думаю, в довольно значительной. Всё-таки Манн действительно носитель именно модернистского европейского сознания. Но Манн очень остро чувствовал соблазн традиций, соблазн консерватизма, и он иногда ему поддавался. И тогда появлялись чудовищные произведения, вроде «Записок аполитичного»… «Рассуждений аполитичного». Слава богу, что Манн умудрился остановиться и сам себя вытащить из этой бездны.
Вот как раз, когда Ксения Собчак была у меня в гостях, мы говорили о Достоевском, о Томасе Манне. Она говорит: «Вот вы осуждаете Достоевского за фактически апологию фашизма, за то, что он пророк русского фашизма. Ну а Томас Манн у вас кто?» Ну, Томас Манн этому соблазну поддавался, я совершенно этого не скрываю. Да, это один из моих любимых писателей. У него был этот заскок, мы не будем этого забывать. Другое дело, что о преодолении этого заскока он, в конце концов, написал «Волшебную гору», то есть он с этой «иглы» соскочил. А очень многие на ней остались. И я прекрасно понимаю, почему это так надо.
«Расскажите о поэзии Тютчева, о его манере с мажора впадать в красивейший минор».
Илья, спасибо, я люблю очень ваши вопросы. Я не думаю, что это можно так назвать, хотя вы довольно точно охарактеризовали тютчевский приём или, вернее, вот этот слом интонации, который часто есть. Дело в том, что у Тютчева вообще очень мало мажора, и если он есть, то прежде всего в таких стихах пейзажного порядка: