Выбрать главу

Кстати, Билли Миллиган сумел доказать же, сумел освободиться, сумел доказать, что насиловал не он, а его вторая личность. Но в России таких вещей нет — наверное, потому, что у нас существование множественных личностей внутри одного человека — это нормальная практика, нормальный способ выживания, а не патология.

У меня в романе «Июнь» один герой о себе думает, что в нём сочетается команч этот самый древний, времён игры в индейцев, Борис, когда он с женой, Гордон, когда он с любовницей, и так далее. Одному двадцать лет, другому — пятнадцать, третьему — сорок. Вот эти пять личностей есть ещё в нём. А есть ещё шестой, который не имеет имени. Вот кто такой этот шестой? А он есть конкретно совершенно, там надо просто догадаться. Вот кто этот шестой — это читателю предстоит понять самому. В конце части это раскрывается, но эта разгадка ничего хорошего не сулит. Вообще забавно там получилось. Я сейчас так вот… Понимаете, пока писал роман, я его ненавидел. А когда он дописан, начинаешь понимать, что кое-что там неплохо придумано.

«Что хотел сказать Кундера, назвав роман «Невыносимая лёгкость бытия»?»

Неукоренённость. Невыносимая лёгкость вот этого постбытия, постисторического бытия, когда человек в Европе чувствует постепенный отказ от данности, опять-таки врождённости. Ну, это моя любимая тема, поэтому я понимаю этот роман так: невыносимая лёгкость неукоренённого свободного бытия, невыносимая лёгкость свободы.

«Уделите минуту роману Горенштейна «Место»? Всё же колоссальный (хотя бы по объёму) роман».

Алекс, роман гениальный. И вот мы как раз сегодня на круглом столе в «Искусстве кино» с Еленой Михайловной Стишовой — любимым моим критиком и, рискну сказать, социологом от культуры, — мы разбирали «Место». В чём собственно его отличие от шестидесятнической прозы? В прозе шестидесятников царствовала эйфория, а в кинематографе шестидесятых (более глубоком, поскольку он имеет дело с реальностью как она есть), главная, доминирующая интонация — это растерянность. И вот мы пришли к выводу оба: чем ниже человек находился тогда, в шестидесятые, на социальной лестнице, тем меньше эта эйфория была ему свойственна. Она была свойственна интеллигенции, студенчеству, относительно благополучным москвичам и питерцам, состоятельным людям и, в принципе, людям законопослушным. А вот новочеркасским бунтарям или работникам, рабочим тракторного завода в Харькове, когда там выступал Окуджава, то поэтам кричали «Где масло?», их прерывали, — этим людям эйфория не была свойственна ни в какой степени. Вообще, при Хрущёве более или менее хорошо себя чувствовала только творческая интеллигенция, и то недолго — до 63-го года, в 58-м был пароксизм реакции, в 63-м. Эпоха Хрущёва хороша была только тем, что выпускали больше, чем сажали.

И вот поэтому роман Горенштейна «Место» — о человеке, который находится очень низко в социальной иерархии, — он многие оттепельные штампы деконструирует, разрушает. Там сказано совершенно отчётливо, что в эту дыру, в этот идеологический вакуум, образовавшийся после частичного обрушения коммунистического мифа, хлынули очень многие болезнетворные микробы, прежде всего национализм. И Горенштейн, описывая свои скитания по Москве шестидесятых годов, по её подпольным кружкам, по её общежитиям, по квартирам девушек, которые ему достаются, он очень точно показывает, что ощущение националистского, националистического реванша было очень близко; что действительно именно в шестидесятые годы на относительно опустевшем месте официальной идеологии начала действовать так называемая «Русская партия», которая очень надеялась, что власть ею воспользуется и установит здесь такой полуфашистский режим. Вот Сергей Павлов, такой комсомольский секретарь, румяный комсомольский вождь, журнал «Молодая гвардия», впоследствии созданный «Наш современник», издательство «Современник» и так далее — вся эта публика представляла собой очень точно описанную Горенштейном опасность националистического реванша, если угодно, зародыш русского фашизма.