Ну и кроме того… Я вообще здесь рассматриваю прежде всего заблуждение со знаком «плюс», когда человек лучше думает о человечестве и о жизни, нежели они есть на самом деле. Заблуждение Чацкого, когда он думает, что его хотят слушать, и громоздит свои бесконечные монологи, из-за которых все только принимают его за безумца, — вот это энергия заблуждения. А энергия дьявольская, когда вы призываете к смертям, к запретам, к тоталитаризму и думаете, что вас кто-то будет за это любить, — это, конечно, мерзость.
«Существуют ли книги, в которых отражён и отрефлексирован период перестройки?»
По моим ощущениям, наиболее адекватно экономический перелом воспел Юлий Дубов в «Варягах и ворюгах», и, конечно, прежде всего в «Большой пайке». Я вообще считаю, что Юлий Анатольевич Дубов — большой писатель. Ну, он друг мой. И мне очень грустно его отсутствие в России — прежде всего потому, что это был человек (ну, и остался, я же бываю в Лондоне), с которым я могу какие-то технические стороны литературы обсудить. Он их чувствует тоньше, чем многие. Большой писатель. И книги его полезны. Кстати, и последние его романы тоже, на мой взгляд, значительно превосходят многое из текущего литпроцесса.
Безусловно, веллеровский «Майор Звягин». Кстати, Веллер и Дубов — друзья и люди довольно близкие идейно. Безусловно, Маканин, прежде всего «Андеграунд» — вот там отрефлексирована перестройка. Пелевин — само собой, это уж без вопросов. «Сердца четырёх» Сорокина, если говорить о 91–92-м годах. Петрушевская — номер один, конечно.
«Помню, что Лев Разгон в интервью производил впечатление непримиримого врага сталинизма. Насколько нужно знать его книгу «Непридуманное»?»
Очень нужно, потому что Разгон по условиям игры принадлежал как раз к верхнему слою, к элите. По родне, по браку своему он к этому слою принадлежал, поэтому он отражает довольно распространённые заблуждения тех лет, прежде всего распространённые заблуждения этой элиты, что вот других-то тронут, а их-то — нет. И он вскрывает очень точно вот это ощущение, что «всех есть за что брать, что всех за что-нибудь, а меня-то не за что-то». А потом получается, что всех есть за что. То есть наоборот — всех не за что. Ну, это понятно.
«Близка ли вам мысль о наличии сакральной связи между творцом и местом, где он сформировался? Насколько гений места влияет на творчество и судьбу автора? Бывали ли у вас случаи, когда вы частично меняли мнение о творчестве художника, оказавшись впервые в дорогом для него месте?»
Нет, для меня таких случаев не было, кроме одного — на меня Михайловское произвело (ну, может, потому, что я там был в ливень) сильнейшие и мрачнейшие впечатления. Знаете, как многие, видя пушкинский жилет на Мойке, восклицают: «Боже, какой он был маленький!» Даже собственно у Вознесенского об это есть, помните:
Крошечный, как с обезьянки жилет.
Боже, какой он был маленький!
Вот Мойка на меня не произвела такого впечатления, потому что смерть Пушкина более или менее каждому из нас известна в деталях, и после книг Серены Витале особенно. В общем, это трагедия из тех, которые не заживают. А вот когда я увидел Михайловское, я поразился тому, какое это бедное место. Какой он был бедный! Там, наверное, было страшно и мрачно, когда…
Печален лес, и дол завял,
Кругом всё пусто и темно,
И словно путник запоздалый,
Стучится буря к нам в окно.
Из чего впоследствии был сделан «Зимний вечер». Действительно, «наша ветхая лачужка и печальна, и темна». Понимаете, вот не врёт ни слова. Не скажу, что мне стало понятнее его состояние, но вся депрессия шестой главы «Онегина» и мрачность «Годунова» там явлена очень наглядно: «У нас тут дождь шумит, ветер шумит, лес шумит — шумно, а скучно…» Помните? Как-то это меня заставило горше и больнее воспринять его. Вот так, наверное. Ну и конечно, когда видишь то самое место, где от трёх сосен ничего уже не осталось… «Стоит один угрюмый их товарищ», которого тоже уже нет.