И вот об этом шансе Кафка не подумал. Ну, наверное, он действительно не знал. И кстати, по сравнению с Кафкой Набоков отличается прежде всего тем, что он летает, что его мир гораздо более воздушен. Он бабочками интересуется больше. И у него Грегор Замза, скорее всего, превратился бы в чудесную бабочку, которая в рассказе «Рождество» и начинает улетать, по-моему. Или «Чудо»… Нет, по-моему, «Рождество».
Так вот, Кафка — один из самых мрачных, естественно, авторов европейского модернизма. И вот здесь надо отметить одну закономерность. Самый яркий модерн всегда появляется в самых традиционалистских культурах — там, где он противопоставлен этой традиции, там, где он борется с архаикой. Поэтому этот модерн обладает всегда двумя принципиальными чертами: с одной стороны, он бесконечно ярок и многообразен, а с другой — он страшно отягощён чувством вины перед семьёй, перед культурой, перед наследием.
Ну, это русский вариант, конечно, потому что Россия очень архаична в момент появления там символизма и Серебряного века. Это вариант, конечно, японский, где группа «Белая обезьяна» породила целую груду великолепных текстов и самую яркую фигуру — Акутагаву, который тоже всё время томится комплексом вины и в конце концов приходит к мысли о самоубийстве. Потому что знаменитая фраза «У меня нет убеждений, у меня есть нервы» — это как раз порождение того, что он прежде всего невротик, томимый страшно ощущением навязанной виноватости перед родительской культурой, перед отцом и матерью, перед всеми. И чувством вины диктуется всё, что написал Акутагава в Японии.
Та же история в Скандинавии, которая очень консервативная. И именно на волне этого консерватизма появляются такие фигуры, как Стриндберг, как Ибсен, отчасти как Лагерлёф, конечно. Ну и несколько позже такие, как… Ну, вот сейчас я прямо сразу не вспомню. Вот этот нобелевский лауреат, автор «Карлика», «Палача», «Вараввы»… Пер Лагерквист! Тоже последний из великого скандинавского ренессанса. Это всё диктуется архаизмом.
И вот Кафка, принадлежа сразу к двум архаикам (с одной стороны — к архаике имперской, австро-венгерской, а с другой — к еврейской), Кафка, томимый всю жизнь чувством своей неправильности, противозаконности… Как он говорит: «Я — kavka, галка, самая беспородная и самая бесприютная птица», — говорит он в разговорах со многими собеседниками, с Бродом в частности, вот с этим, который «Диалог с Кафкой» написал. Сейчас не вспомню.
Это знаменитая на самом деле тема — его абсолютная неприкаянность ни в еврейской традиции, к которой он всё равно принадлежит творчески и человечески; и неприкаянность его в Австро-Венгерской империи, где он вдвойне обречён как представитель меньшинства и как представитель большинства, к сожалению, тоже.
Понимаете, ведь в огне Второй мировой сгорело не только европейское еврейство, которое пережило Холокост, и чудом уцелели отдельные его представители. Еврейство как тело, еврейство как составная часть Европы больше не существовало. Феномен местечок был уничтожен. Культура идишистская была уничтожена. Культура многолетних преданий была уничтожена. Ну, что там говорить? Но и Европа сгорела в этом огне. Наивно очень думать, что Европа спокойно это пережила. Уж Господь, если жжёт, то жжёт.
И надо сказать, что Вторая мировая война была концом личности в европейском понимании, была концом истории в европейском понимании. То, что началось после, с отсрочкой где-то, потому что удар не сразу доходит, и не сразу доходит ощущение конца мира, но то, в чём мы живём — это мир после апокалипсиса. И пора это признать. Это совершенно другой мир. Человечество недоистреблено, но оно получило такой удар, после которого оно никогда не будет прежним.
Кафка это предчувствовал, потому что весь модерн держится на этом ощущении достигнутого предела. Дальше — либо скачок в сверхчеловечество, в следующее состояние, либо, простите, скачок в недочеловечество, который и произошёл. Потому что, скажем так, вся европейская послевоенная история занимается всего лишь выработкой механизмом по предотвращению нового качественного рывка, по предотвращению эволюции человека. Потому что если человек заглядывает вот в эти бездны, в те бездны, которые предчувствовал и предвидел Ницше, если человек становится сверхчеловеком, то главным таким аутоиммунным средством торможения становится война. Война была реакцией на модерн. Именно поэтому правильно пишет Максим Кантор, что выжил русский модерн парадоксальным образом, а европейский модерн погиб, он был абортирован, прерван. И Кафка очень остро предчувствует этот кризисный момент. Кафка, конечно, человек нового типа, писатель гениально одарённый, но разрыв с традицией он переживает как личную катастрофу.