Выбрать главу

Я не говорю уже о том, что «Царь Федор Иоаннович»… Вот эта довольно брутальная трагикомедия, в которой все реплики, все поведение этого царя, они так комичны, особенно когда он пускается размышлять о кулачном бое: «Под ложку опасайтесь бить друг друга! То самое смертельное есть место!». И все равно вот вся его трогательность, вся его вера, весь его гуманизм — это так смешно и так не встраивается в образ русской власти! Потому что здесь доброта преступна, вера неуместна, сострадание недопустимо, в этой вертикальной системе. Это страшное дело, конечно. Потому что в системе, построенной Иваном Грозном, в обреченной системе, первым обречен расплачиваться его сын — наиболее приличный человек во всей семье. Ну, таким он его видел, по крайней мере. Это на самом деле горькое и страшное пророчество о судьбе России. И пьеса эта с ее удивительно человеческим и простым языком, с ее великолепной сценичностью, драматическим напряжением — это, я думаю, украшает русскую драматургию навсегда.

Я уже не говорю о том, что сцена разговора царя со старцем-схимником (последнее, кстати, появление столетнего Анненкова на русской сцене), знаменитая совершенно, ну, я думаю, незабываемая действительно сцена, в которой всех военачальников перечисляет схимник, а Грозный отвечает: «И этого убил. И этот бежал. А этого я пытал, — все это рассказывает. — Никого у меня не осталось». Вот это страшное сиротство убийцы, да? Бедный сиротка-людоед, который скушал всех вокруг себя. Это тоже сцена гротескная.

И я думаю, что Толстой понимал главный секрет сценичности: по-настоящему сценичная вещь должна быть таким скрещенным процессом (по Мандельштаму), должна, если угодно, являть собой некоторый синтез жанров; ни чистая трагедия, ни чистая комедия уже невозможны. И поэтому у него все время во всей драматической трилогии чувствуется такая сардоническая насмешка автора над иллюзиями современников. И чувствуется потому, что за ним есть историческая дистанция. Поэтому и Грозный у него то страшен, то смешон. Поэтому и царь Федор Иоаннович вызывает то безумное умиление, то смех, то слезы. Поэтому и Борис вызывает чувство такое двойственное.

Мне вообще кажется, что именно эта двойственность, несводимость к одному шаблону, к единой конкретной позиции была главной трагедией Толстого. И может быть, именно поэтому он не приемлем для плоского восприятия, а приемлем для восприятия сложного, для сложного читателя. Вот остается верить, что именно сейчас, в сложное время, когда интеллектуализм несколько как-то реабилитирован в России, он по-настоящему своего читателя найдет.

Ну а мы с вами услышимся, как всегда, через неделю. Пока!

11 августа 2017 года

(Гюстав Флобер, Юрий Олеша)

Доброй ночи, дорогие друзья! Сегодня у нас с вами опять три часа. Я очень этому рад, потому что накопилось, действительно, много о чем поговорить. И много вопросов, большей частью в личных письмах, на адрес dmibykov@yandex.ru — что опять-таки не может меня не радовать.

Чрезвычайно много просьб прокомментировать как-то продолжающийся шум вокруг моих слов о победе Советского Союза и его модернизма над фашистской архаикой.

Понимаете, комментировать Игоря Яковенко — значит придавать Игорю Яковенко какое-то, как говорил Хармс, «особое сверхлогическое значение». Большая часть публикаций Игоря Яковенко преследует цель — напомнить о себе. И я как-то не очень понимаю, почему за мой счет он должен о себе напоминать. Это человек, который учит оппозицию оппонировать (вообще так получается, что вся оппозиция ненастоящая, а он настоящий), писателей — писать, мыслителей — мыслить. Ну, вот у него такие представления. Ему, наверное, проще бороться со мной и другими представителями оппозиции, нежели с какими-то нашими общими врагами. Это совершенно не грех. Это просто такая особенность его миропонимания. Он не умеет читать чужие тексты. Хочу надеяться, что умеет читать свои.

Я пишу, повторяю, говорю в нескольких эфирах подряд, что Сталин к модернизму не имеет никакого отношения, что это фигура, которая заморозила русский модерн и покончила с советским проектом, но не сумела добить его до конца. Он требует, чтобы я объяснил, каким образом модернизм связан с ГУЛАГом, почему Сталина я называю автором советского проекта и так далее. Не называю. В том-то и дело, что я все делаю для того, чтобы объяснить: Сталин никакого отношения к советскому проекту не имеет; он не стоял у его истоков, он не был его теоретиком, ну и так далее.