Выбрать главу

И вот мне кажется, что у Капоте была эта эмоция. Ведь эротизм не всегда направлен на обладание. Эротизм очень часто направлен на любование, на необладание, на недосягаемость. И вот недосягаемость детства, в которое нельзя вернуться, которое нельзя полюбить, — это отчетливее всего у него сказано, конечно, ну, чувствуется отчетливее всего в рассказе «Дети в день рождения», где мисс Боббит — это объект первой любви вот этого и Билли Боба, и самого повествователя, кстати говоря, но она именно неприкосновенна. И она, и ее подруга Розальба — это объект такой детской страсти, платонической всегда, неизбежно платонической. И вот в этом, мне кажется, как раз разница между вечной женственностью и вечным детством.

У Капоте, если угодно, была какая-то своего рода вечная девственность, понимаете, вот невзирая на его романы многочисленные, невзирая на его гомосексуализм открытый, на его довольно разнузданный образ жизни. В каком-то смысле он оставался ребенком до конца дней — маленький, с пискливым голосом, когда-то красавец, потом фрик, почти урод. Он был именно вечное дитя. И крошечного роста, и такой инфантильный во всех своих проявлениях, капризный. Взрослый только в литературе, взрослый уже в ранних рассказах.

Сейчас опубликовали первые четырнадцать рассказов Капоте, написанные в восемнадцать лет. Ну, послушайте, он пишет со зрелостью О. Генри. Крупный писатель, настоящий, конечно. И наслаждение — каждый его звук, каждое его слов. Помните, Стайрон писал: «Хороший я писатель, но у меня фраза не звенит. А у Трумена звенит». Вот это действительно какой-то особого рода clinking.

Что касается его самой известной книги, а именно «In Cold Blood», то как раз там есть удивительный контраст жестокой темы и ослепительного, сияющего мастерства. Это, я думаю, главный контраст Капоте — его холодный, ослепительный, блистающий, страшный мир, мир божий. Вот образ Бога у него самый страшный на последней странице «Самодельных гробиков», «Рукотворных гробиков», «Handcarved Coffins». Вот там этот Бог, который пропускает реку между пальцев, как ленту, — страшный образ. Конечно, может быть, он его видел не так, но образ мира у него именно такой — холодное, страшное, жестокое, недосягаемое, недостижимое, не подпускающее к себе совершенство. Вот отсюда невозвратимость детства в «Голосах травы» и теплая робкая человечность, противопоставленная этому.

«Если по Шаламову «физиология — наше проклятие», то может ли стать «Дивный мир» Хаксли альтернативой проекту «Человек»?»

Нет, не может, потому что физиология — это же не только проклятие. Нет, по Шаламову проклятие — это труд физический, а физиология может быть и благословением, в зависимости от. Дело в том, что без физиологии нет человека. И «О дивный новый мир» — это как раз апофеоз физиологизма. Вот эти наслаждалки, эти ощущалки и ранняя детская эротизация — это как раз апофеоз физиологии, а вовсе не отказ от нее. Я вообще не думаю, что человек возможен без физиологии.

Тут мне пишут: «Напрасно вы пытаетесь втащить «Улисса» в абсолютную классику. «Улисс» — это всего лишь очень физиологичная проза».

Во-первых, мне не надо его никуда втаскивать. «Улисс» уже в мировой классике, понимаете, и как-нибудь без моего скромного мнения он обойдется. Все-таки Джойс написал главный роман XX века, хотим мы этого или нет. А как раз «Улисс» тем и велик, что этот роман, подобно «Одиссее», претендует на универсальное описание, на метаописание мира, в котором мы живем. И до сих пор, невзирая на две мировые войны, этот мир не разрушен, мы живем жизнью Блума и Дедалуса в огромной степени. И то, что Джойс через физиологию начал описывать точнейшие, тончайшие движения души, тончайшие психологические нюансы… Набоков правильно пишет, что как раз Джойс at his best, Джойс в лучшей своей форме — это физиология, через которую мы постигаем и культуру, и психологию, и любовь, и все что хотите. Поэтому я ничего не имею против собственно физиологии как главной составляющей литературы.

«Почему, по-вашему, Фаулз в дневнике высказался о романе Набокова «Ада» как о книге для писателей?»