Выбрать главу

Маканин вообще пошел (я говорил об этом много раз) в известном смысле дальше Трифонова. Это не значит, что он стал писать лучше Трифонова. Просто вообще двумя главными городскими прозаиками, прозаиками городской, а по-умному говоря, экзистенциальной тематики — тематики такой непочвенной, в каком-то смысле даже, я бы сказал, антипочвенной, — двумя такими писателями были Трифонов и Маканин. И у каждого из них был инструментарий для этого.

У Трифонова — прежде всего исторический. Трифонов весь пронизан историей, ее токами, историческими ассоциациями. Для него мир — это такой многослойный пирог, где реальность, современность — это только самый верхний корж. А вообще проза Трифонова очень глубоко фундирована, тщательно проработана. У него шестидесятые годы и семидесятые годы XIX века — это тот фундамент, на котором стоит реальность «Обмена», «Долгих проводов»… то есть «Долгого прощания». Интересно очень, что «Долгие проводы» Муратовой и «Долгое прощание» Трифонова появились одновременно. Это тема долгого прощания с историческим наследием, перерождение, потому что началась другая жизнь. Вот у Трифонова было это второе — историческое — измерение. У Маканина было измерение метафизическое, религиозное, притчевое; он ушел в фантастику.

И одна из самых лучших его притч фантастических, которая с виду маскируется под чистый быт, а на самом деле это, конечно, легенда, — это «Где сходилось небо с холмами». Вот эта маленькая повесть, после которой, как сказал Веллер, по-моему, очень точно, стало ясно присутствие в литературе нового огромного художника. Маканин до этого много написал, но главной его вещью для семидесятых было «Где сходилось небо с холмами».

История о том, что вот есть такой поселок где-то на условном Урале, и весь этот поселок поет замечательно. И вот из песен этого поселка вырастает композитор, мальчик один, музыкант, который вырос, уехал в Москву, вобрал в себя всю песенную силу этого поселка и унес ее с собой — и поселок этот больше не поет. Как ни странно, это такая очень мощная метафора интеллигенции, которая вобрала в себя весь ум, весь талант народа, всю его потенцию и унесла это — и народ остался без голоса. Здесь можно многие разные трактовки предлагать. Эта вещь вообще почти шукшинская по своей изобразительности и силе. Но там есть то, к чему Шукшин только-только начал подбираться к концу жизни, — сказочность, условность. И благодаря этому Маканин умудрялся писать такие удивительно мощные тексты.

Знаете, мне кажется, что самое точное, на что это похоже? Самый точный аналог маканинской изобразительности — это… ну, это нельзя назвать карикатурами, это живопись и графика Гарифа Басырова. Вот это такие… Ну, немножко Целкова. Это такие огромные статуарные персонажи среди природы или на фоне каких-то дымящих труб, в абсолютно условном пространстве, в котором есть одна-две городские приметы, но на самом деле это человек, взятый в объектив отдельно, отдельный человек. И это экзистенциальное отчаяние, экзистенциальные эти драмы у Маканина есть.

Вот Маканин интересовался иррациональными тайнами жизни. Его интересовала психология сознательно отставших людей, которые перестали участвовать в гонке за карьерой и благами, и что они находят взамен. Его интересовал феномен такого неосоветского оккультизма. В этом смысле, пожалуй, самая его прорывная вещь — это «Предтеча», потому что никто тогда о них не писал — вот об этих целителях, проповедниках, ходящих, живущих по чужим квартирам, ведущих полуподпольное-полулегальное существование. Это такой советский оккультизм. Высоцкий, неизменно очень социально точный, он же тоже об этом много написал — и о говорящих дельфинах («То у вас собаки лают, то руины говорят»), о йогах, о таинственных инопланетянах, о Бермудском треугольнике. Это все очень волновало советского человека. Вот эту тоску по духовности и абсолютно уродливые формы, которые она будет принимать, — это почувствовал Маканин.

Ведь предтеча у него — это предтеча чего? Многим казалось, что это предтеча духовного прорыва. А на самом-то деле это предтеча духовной катастрофы, потому что этот герой — носитель собственного, так сказать, безмерно раздувшегося эго — это именно знак конца советского мира, знак того духовного хаоса, в который этот мир очень скоро свалится. Мы думали, что это будет торжество души — а это будет торжество тщеславия и бесконечно раздутого эго, которое жаждет манипулировать другими. Мне кажется, что о том, как будет заканчиваться духовная жизнь советского социума, Маканин первым сказал; и сказал удивительно, сказал убедительнее всех.