Выбрать главу

В чем здесь проблема? Люди модерна, люди Серебряного века — они имеют интеллектуальный аппарат для того, чтобы с этими новыми возможностями, новыми сценариями работать. Они, грубо говоря, заняты непрерывным психоанализом. Самый модернистский мыслитель, конечно, Фрейд — не потому, что он интересуется запретными ранее темами, нет, а потому, что он подсознание вытаскивает на свет, на критическую оценку сознания. Отсюда, кстати, значительная мода на Фрейда в двадцатые годы (о чем замечательно написал Александр Эткинд), но с ней быстро разобрались.

Проблема в том, что у героев двадцатых годов нет инструментального аппарата, аналитического аппарата для того, чтобы разобраться в себе, поэтому они мучаются с этой ситуацией. Они, скажем, как героиня «Дела о трупе» Алексеева — настолько убедительного дневника девочки-подростка, шестнадцати-семнадцатилетней, работницы фабричной, что Георгий Адамович принял это за чистую монету (это повесть из «Красной нови»), эту стилизацию… Вот у этой девочки… просто ей делать нечего. Она любит своего Серко. Она мучительно переживает свое половое созревание. Ей все быстро надоедает, и она не знает, чем жить. И она стреляется просто потому, что она все уже попробовала, а смерть еще не попробовала, вот и все.

Вот понятие скуки двадцатых, когда люди вместо того, чтобы жить, они экспериментируют и гибнут, поэтому там все время либо вешаются, либо травятся, либо стреляются. И все это на фоне дикой сексуальной распущенности, которая не радует, которая не приносит радости. Поэтому проблематика двадцатых годов в русской прозе — она двоякая.

Первое — это, конечно, попытка осмыслить каким-то образом революцию, которая ненадолго увлекла русский социум, отвлекла его от любви и смерти. А дальше утопия не состоялась и бросила людей все в ту же скуку. Вот этой утопией кончившейся собственно и оказался военный коммунизм, как это ни ужасно. А потом, когда все опять рухнуло в НЭП… И Маяковский уговаривает себя не огорчаться:

Многие товарищи повесили нос.

— Бросьте, товарищи!

Очень не умно-с.

А многие переживают просто НЭП как драму, как трагедию, как полное разочарование, как возвращение к мещанским канарейкам. Возвращение в НЭП было возвращением к нормальной жизни, которая была полностью скомпрометирована уже и к пятнадцатому году. Поэтому для многих, конечно, двадцатые годы — это продолжение Серебряного века. Вот эта попытка жить после революционной бури, жить чем-то новым, создавать новый быт, а не скатываться опять в утопию половой распущенности — это первая проблема литературы двадцатых годов, проблема довольно серьезная.

И есть проблема вторая, которая вот в чем заключается. Она особенно наглядно подана у Никандрова — писателя довольно, так скажем, неумного, но гениального интуитивно. Он необразованный человек, он не очень умеет и писать в общем, но он чувствует, что называется, животом некоторые нутряные вещи. Так вот, у Никандрова в повести «Рынок любви» изображена ситуация, где герои друг друга не любят, где они сходятся, ну, как для здоровья: ему нужна женщина, а ей нужны деньги. И между ними зарождается чувство, понимаете, потому что нельзя просто совокупляться. Вот в этом-то ужас, что начинается чувство, что даже если бессмысленно трахаться, как люди в коммуне в романе Гумилевского «Собачий переулок», ну в очень плохом романе (там не коммуна, правда, а там просто студенческая вольница такая), даже если бессмысленно трахаться, человек от этого вдруг умнеет: он ставит перед собой какие-то вопросы, в нем пробуждается что-то человеческое.

Это у Мопассана был один такой рассказ, где девочка такая, ну, очень олигофренистая, очень низкого развития, привыкшая только к чувственным ощущениям, она влюбилась в своего врача и начала умнеть на этом. Он пробудил в ней искру разума и не знал теперь, что с этой искрой делать. Вот проблема эта была по-настоящему поставлена только в фильме Патрика Шеро «Интим», который я считаю великим, и который в каком-то смысле продолжает русскую прозу двадцатых годов. Если люди встречаются без любви, у них против воли начинается любовь, начинается зависимость, эмпатия и даже, вы не поверите, пробуждается ум.