Выбрать главу

Жанр капреализма процветал, вообще-то, в девяностые годы. Последний роман в жанре капреализма, который я знаю, — это «Ненастье» Алексея Иванова. Все равно самое интересное в этом романе — это Таня, вот эта невеста, и Бали, Индия… ну, не Бали, а Индия. Чувствуется, что автор и сам с большим отвращением относится к разборкам как жанру. Это и в «Ёбурге» видно. Неинтересно. Как неинтересно читать про разнообразные цеха, произведения о цехах.

Поэтому мне кажется, что и жанр соцреализма, и жанр капреализма — это жанр, который мимо души. Это как социология интересно, но, понимаете, ведь бесчисленные романы о купечестве — скажем, романы Мамина-Сибиряка — все равно сегодня представляют интерес скорее стилистический или исторический. А литература пишется не о добывании денег и не о растрате денег; литература пишется о том, как человек обходится со своей бессмертной душой.

«Почему Толстой ценил прозу Чехова? Что в этих объективных текстах могло восхитить такого столпа морали?»

Андрей, вовсе не это. Конечно, Чехов может говорить, что «когда садишься писать, ты должен быть холоден, как лед», но Чехов совершенно не холоден. Его проза переполнена как раз горячим живым отвращением к разнообразным дуракам, к тому, что Набоков называл «полоумными мучителями человека». Проза Чехова очень горяча. Скажем, «Дом с мезонином» или «Человек в футляре» просто пронизаны ненавистью к этой тесноте, к чувству тесноты. Чехов вообще единственный русский писатель, у которого тема дома, как тема бездарных домов, которые строит отец-архитектор в «Моей жизни» (рассказ провинциала такой), — это как раз уникальность Чехова, его ненависть к любым домам. Дом, ограниченность, футлярность — это всегда бездарность. И апофеоза это достигает в «Палате № 6», в самом клаустрофобном произведении мировой литературы. Чехов — это не столько клаустрофобия, сколько агорафилия, любовь к открытым пространствам. Ну, вспомните, я не знаю, «Палату № 6» и сравните ее со «Степью». Поэтому мне кажется… Там дом, трактир всегда тесный, душный, вонючий. «Остров Сахалин». Чехов — писатель как раз клокочущей магмы, огня под пеплом.

И я совершенно не думаю, что Чехова можно приводить как пример нейтрального отношения к героям. Да, внешне все нейтрально, но внутри все клокочет от ненависти, от ужаса, от омерзения. И поэтому Чехов для меня писатель толстовского темперамента и иногда толстовской мощи. Но Толстой ценил в нем, понимаете, не только это. Он ценил в нем необычайную точность художества, мастерства. Вот пьесы его он не любил, потому что это пьесы метерлинковские по складу, а Толстой и Метерлинка совершенно не понимал. Ну, как-то это вот не входило в спектр его восприятия, он видел другое. Но Чехов, конечно, во-первых, писатель большого лаконизма, большой изобразительной силы, что Толстой очень ценил. Правда, он не меньше, я думаю (а даже, может быть, и больше), любил Куприна. К Куприну он был пристрастен — вплоть до того, что ставил ему отметки. Прочитав текст, ставил пятерку или пятерку с минусом, или четверку. Он его любил. А Чехова он, я думаю, не только любил, но и очень высоко ставил, ну, прежде всего потому, что Чехов — это действительно просто очень крупный писатель.

Толстой в оценке писателей — настоящей, интимной, глубокой — далеко не всегда исходил из критериев морали или пользы. С точки зрения морали ему нравился крестьянский писатель Семенов. И он готов был даже иногда сказать: «Да, у кого учиться писать? Нам ли у крестьянских ребят?» Но это же все фигура речи. На самом деле Толстой прекрасно знал цену искусству, поэтому он высоко ценил Мопассана, часто очень безнравственного, высоко оценивал Чехова. Он их оценивал не за благие намерения. Он понимал, что вот это художник со своим почерком, а остальные были для него, конечно, мелюзга.

«Знаете книги, где основная забота героя — полное отстранение от окружающих? Может ли быть жизненная цель у таких людей?»

Знаете, вот Олег Волков первым приходит на ум, «Погружение во тьму». Человек, который после лагеря предпочитал вообще не жить с людьми. Сама мысль о том, чтобы быть с людьми, ему была отвратительна. И вот нарастающее отвращение к человеческому обществу есть у Волкова и у Шаламова, который тоже жил довольно замкнуто. Но я думаю, что «Человек-ящик» Кобо Абэ — это тоже нарастающая такая поэтика отчуждения. Да и вообще очень много есть литературы о том, как человек все больше избавляется от окружающих, потому что ему это все тяжелее. Это вообще путь всякой плоти, путь к некоторому социальному аутизму.