Вернемся через три минуты.
РЕКЛАМА
Ну что же? Поговорим о Хармсе. Тут, кстати, хороший вопрос пришел от Андрея из того же самого Выборга насчет того, как соотносится современное высказывание Акунина о приоритетной для России идее воспитания нового поколения и его же роман «Азазель», где эта идея освещена довольно скептически.
Ну видите, вот это могла бы быть тема для отдельной лекции: «Воззрения Акунина на педагогику». Акунин — серьезный писатель. У меня когда-то была про него статья «Последний русский классик». Он относится очень серьезно к проблеме воспитания. И здесь надо, конечно, смотреть в огромной степени его японские корни, японскую традицию. Дело в том, что «Азазель» — это довольно трагическое произведение. Я сразу, прочитав его, сказал, что автор, скорее всего, фан Стругацких, потому что идея интерната, исследованная Стругацкими в «Возвращении» (отчасти — в «Далекой радуге»), у него здесь выведена на новый уровень.
Там же, понимаете, что в «Далекой радуге» происходит с матерью, вот с этой Женей, которая не хочет отдавать своего мальчика в детсад: она приходит к полному моральному падению. Мне представляется, что отношение Стругацких к такому воспитанию домашнему тоже эволюционировало до известной степени. Отношение же Акунина к Азазели (в чем и трагизм повести), оно было двойственным. Владелец этого интерната, его создательница, была там самым положительным персонажем — страшным, мрачным, но самым привлекательным. Мне представляется, что, конечно, идеал для Акунина — это самовоспитание. Но в каком-то смысле…
Вот здесь внимание! Сейчас важную вещь скажу. Отношение к русской педагогической утопии менялось очень сильно, в том числе у ее адептов. Достаточно сравнить «Гадких лебедей» Стругацких и тех же «Гадких лебедей» в интерпретации Рыбакова и Лопушанского, сделавших картину. По Стругацким, мокрецы и дети побеждали, и в их утопии Баневу не было места, он думал: «Все это хорошо, но не забыть бы мне вернуться»; был соблазн остаться, но надо вернуться, потому что в этой утопии нет иронии и милосердия. В картине Рыбакова и Лопушанского (которая, кстати, очень нравилась Борису Натановичу) побеждал страшный мир, а дети оказывались заточены в психушку. И девочка рисовала не квадрат в небе, а квадрат на стекле больничном, и там была одинокая звездочка. Это был очень страшный финал и очень красноречивый. Если побеждает утопия — страшно. Но если побеждает «проклятая свинья жизни» — страшнее.
Ведь помните, в последней книге Бориса Натановича (во всяком случае, в последней опубликованной) «Бессильные мира сего», там же страшная картина, когда кружок, почти секта воспитанников Стэна Агре, столкнувшись с «проклятой свиньей жизни», становятся обывателями — а это более страшный исход, чем секта. Это лишение дара. Это погружение мира в какое-то жуткое болото. И неслучайно в финале Стэн Агре требует найти ему девочку, но и мальчика тоже — такую живую и мертвую воду, если угодно. Совершенно нет времени. Знаете, в конце мира, в кризисе нужны питомцы Азазели, а, так сказать, не обыватели, не мещане.
Поэтому мне кажется, что точка зрения Акунина сегодня может быть пересмотрена. Особенно здесь показательно… Ну, понимаете, я рассматриваю метасюжеты, меня интересуют сквозные темы. И вот в метасюжете русской педагогической утопии одна из самых важных книг (которую, кстати говоря, та же Шубина напечатала в свое время, никто ее не брал) — Гарроса и Евдокимова «Чучхе». Они задумывали его как сценарий. Это повесть про лицей Ходорковского. Повесть, кинороман, если угодно. Это сценарий сериала. Это великая повесть, как мне представляется. Во всяком случае, когда ее прочитал, вот честно, я впервые сказал Гарросу и Евдокимову: «Ребята, если вы напряжетесь, из вас могут получиться новые Стругацкие». Мне кажется, что это очень важное произведение, почитайте его.
Потому что, да, всем педагогическим утопиям противостоит скрывающийся в них Ядозуб, как в «Бессильных мира сего». Да, всякая педагогическая утопия несет в себе свой конец. Но все-таки мне кажется, что мир «Азазели», если бы он реализовался, мир «Чучхе», он перспективнее, он сейчас важнее. Да, может быть, сейчас мы будем растить таких монстров, но все-таки гениев. Сейчас нужны гении. И поэтому отношение к Азазели будет эволюционировать, как мне кажется. Во всяком случае мне эта героиня представляется самой интересной.
Ну, вернемся к Хармсу.
Хармс — один из самых, наверное, ярких представителей русского модернизма. А для модернизма всегда более всего характерно чувство вины — вины перед родителями, перед семьей. В данном случае Хармс нес в себе, конечно, след застарелого конфликта с отцом. В этом смысле мне кажется, что Хармс — это действительно такой русский Кафка, мрачная копия Кафки. И новеллы Хармса, его наброски, его дневниковые записи поразительно похожи на самоедские и мучительные кафкианские дневники, на его же записки, в частности предсмертные. И отношение Хармса к отцу исчерпывающе описано в тексте Кафки «Письмо к отцу».