Выбрать главу

обокрал бы я гробницу Менкаура,

продал бы камни александрийским евреям,

накупил бы земель и мельниц,

и стал бы

богаче всех живущих в Египте.

Если б я был вторым Антиноем,

утопившимся в священном Ниле, —

я бы всех сводил с ума красотою,

при жизни мне были б воздвигнуты храмы,

и стал бы

сильнее всех живущих в Египте.

Если б я был мудрецом великим,

прожил бы я все свои деньги,

отказался бы от мест и занятий,

сторожил бы чужие огороды —

и стал бы

свободней всех живущих в Египте.

Если б я был твоим рабом последним,

сидел бы я в подземелье

и видел бы раз в год или два года

золотой узор твоих сандалий,

когда ты случайно мимо темниц проходишь,

и стал бы

счастливей всех живущих в Египте.

Ну, это божественные стихи. Тут собственно и говорить нечего. Но обратите внимание на ту свободу построения стиха, свободу признания, свободу бесстыдства любви, которое здесь заложено. Высокое бесстыдство!

И в этом, конечно, Кузмин был прямым учителем Ахматовой, которая всегда, хотя и осуждала его за этот аморализм («Перед ним самый черный грешник — воплощенная благодать»), но правильно писал Александр Александров, наверное, в своей неоконченной работе о Кузмине, что здесь был определенный комплекс ученицы. Конечно, Кузмин выучил ее всему. И вот удивительная эта… Ну, не только Кузмин, а Некрасов выучил, Гумилев выучил, но влияние Кузмина было огромное. Когда она говорит: «Это недостаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией», — это Кузмин в ней говорит. Потому что Кузмин — это счастливое бесстыдство. Он так много стыдился, что вынужден был этот барьер убрать и как-то научиться жить без него. Любовь у Кузмина — это вообще не пространство порока и не пространство извращения, а это пространство уюта, уюта и радости. Кузмин вообще необычайно уютный поэт.

И мы, как Меншиков в Березове,

Читаем Библию и ждем.

Вот это такое уютное сожительство. Надо сказать, что узнав о любви Юркуна к Ольге Арбениной-Гильдебрандт, он и ее тоже как-то включает в это содружество, и они уютно уже живут втроем. Потому что Кузмину же важно не любование развратом, этого в нем совершенно нет. Его разврат как раз абсолютно органичен. Это и не разврат вовсе. Это такое естественное следование себе. И эта естественность Кузмина, как ни странно, достижима только для человека, перешагнувшего общечеловеческие представления.

Музыкальность его поэзии, которая находится в прямой связи с его занятиями музыкой, она диктуется еще прежде всего, конечно, невероятной свободой дыхания, органикой. Мне могут сказать, что кларизм — это не весь Кузмин, и далеко не весь Кузмин ясен. Конечно, «Парабола» — это сборник довольно темный. А что уж там говорить о «Форели», о «Лазаре», о стихах второй половины двадцатых, в которых так сильно влияние мрачного немецкого экспрессионизма и пресловутого «Кабинета доктора Калигари» с его сомнамбулой. Да, действительно немцы и немецкий экспрессионизм, немецкий кинематограф на Кузмина влияли довольно сильно, но влияли они потому, что ведь эта поэтика страшного всегда была близка ему и интересна, потому что страшное очень тесно связано с уютом.

Обратите внимание, что страшную сказку можно рассказать только в уютном мире, в уютном помещении. Мы сидим у камелька и слушаем завывание вьюги. Надо сказать, что Кузмин и революцию всю воспринял примерно так, как это завывание вьюги вокруг своего камелька. И может быть, самое главное, что может и должен вообще сделать человек — это хранить свой дом, сидеть под своим абажуром. Это создать и сохранить свой семейственный круг. Пусть это будет необычная, какая хотите, тройственная, неправильная семья, но это будет семья. И вот в поэтике Кузмина это чувство уютной семейственности, которая окружена иррациональным, довольно-таки чудовищным миром, — это всегда есть.

Надо сказать, что Кузмин очень остро чувствовал — как бы это сказать? — разомкнутость судьбы, ее вариативность. Вот именно об этом, по-моему (хотя есть разные трактовки) говорит дивное стихотворение «Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было»: «А может быть, нас было не четыре, а пять?» А вот есть еще такие варианты, есть еще такие возможности. Мир — это бесконечное богатство. И именно поэтому в этом бесконечном разомкнутом богатстве он так пытается построить себе некоторую замкнутую структуру, в которой он мог бы находиться, мог бы выживать. Конечно, некоторая песенная, такая искусственная примитивность этих стихов никого не должна обманывать.