Выбрать главу

Что касается Бастера Китона и Маяковского — вопрос не такой надуманный, как может показаться, потому что, ну, Бастер Китон, скажем, для Лорки и вообще для авангардистов XX века был очень важной фигурой. И отсюда «Велосипед Бестера Китона» как одна из главных пьес Лорки и таких самых странных авангардных пьес вообще. Ну, Маяковский-то как раз предпочитал товарища Шарло, он предпочитал Чаплина. Он вообще любил, так сказать, световые балаганы (в этом он со своим тезкой совпадал), но любил в них, конечно, прежде всего вот эту чаплинскую эксцентриаду. Как он относился к Китону — я, кстати, не знаю.

Но дело в том, что… Знаете, вот Китона называют «комик без улыбки». А Маяковский тоже известен как человек, который очень редко улыбался и никогда не смеялся. Он запечатлен улыбающимся на двух-трех фотографиях. И эта улыбка очень искусственная. Настоящая, широкая такая улыбка — это не такая гнусноватая ухмылка, как на некоторых фотографиях. То, что называл Катаев «железными подковами» его улыбки. Вот эти складки по краям рта действительно напоминают железные подковы. Он человек без улыбки, в этом смысле вы правы. Его стихи мимически очень однообразны, то есть мимика автора отличается чрезвычайной механистичностью и предсказуемостью.

Но Бестер Китон, понимаете, ну, как и Маяковский, он довольно депрессивный персонаж, но все-таки как бы чувство комического, чувство гротескного, чувство такой буффонады ему не чуждо. А ведь Маяковский с годами совершенно перестает быть сатириком. Ну, понимаете, «Баня» — это уже не сатира. «Баня» — это уже выход в какие-то более высокие сферы. «Баня», по-моему, гениальная пьеса. Во всяком случае, ее второй и третий акты — это просто шедевры настоящие. Да и «Клоп» в общем, если вдуматься, уже совсем не смешная пьеса. Поэтому на премьере «Клопа» и особенно «Бани» так мало смеялись. У Маяковского вообще с его чувством комического какие-то странности. Мне кажется, что он слишком жесток для того, чтобы быть смешным. Вот знаменитая книга «Маяковский улыбается, Маяковский смеется, Маяковский издевается», которую он сам составил, — это все вещи, написанные в первой половине двадцатых. Во второй начинает у него доминировать уже такая жестокая, я бы сказал, онтологическая ирония, почти обэриутская.

«Почему в скандинавскую культуру так органично вписался паттерн экстремального звучания, в частности в металле? Является ли эта тенденция продолжением модернизма в скандинавской литературе?»

Не знаю. Я настолько мало понимаю в скандинавском металле и в скандинавском роке вообще! Но в принципе, понимаете ли, за что я готов уважать металл? Металл — это продолжение трагического в искусстве. Вот в искусстве семидесятых-восьмидесятых годов, в которых почти не осталось трагедии или, вернее, она стала будничной, металл продолжал настаивать на каком-то глубоком неблагополучии мира. И вот за это я его склонен любить — не за агрессию, а за осознание трагизма, который во всем этом.

«Почему коммунисты — вроде прогрессивная сила — не могут отойти от культов личности и каких-то постоянных разборок на темы Сталина и так далее? Легче было бы, если бы все это признали, все эти прегрешения, и дальше бы продвигали идею, которая должна быть больше всех этих перегибов. А выходит, что главные адепты коммунизма защищают какие-то жуткие методы управления, от которых не могут откреститься. Спрашиваю вас как человека, видящего в проекте СССР светлую сторону, впрочем, как и я».

Кирилл, вопрос очень хороший. Но ведь, понимаете, Грудинин, которого вы упомянули вначале (я уж это опустил), Грудинин — он же представляет не столько советскую идею, сколько Русский мир, как он его понимает. А Русский мир и советские идеи — они очень разные. Понимаете, вот разговоры о том, что советское было органичным продолжением русского… В некоторых аспектах, безусловно, было: в пренебрежении к отдельной личности, в уверенности, что «единица — вздор! единица — ноль!» и так далее. Это давняя русская традиция — презрение к отдельному человеку. Традиция не столько русская, сколько русопятская, русофильская, потому что, скажем, у Толстого этой традиции не было. Но в остальном советское от русского отличается очень сильно.

Вы обратите внимание на один занятный парадокс: всегда в русской традиции — во время польского ли восстания шестьдесят третьего года, во время единения ли с братьями-славянами семьдесят седьмого — семьдесят восьмого годов, во время взятия ли Крыма — единственным способом как-то смирить, как-то, если угодно, остановить внутреннюю критику была внешняя агрессия, внешняя экспансия. Это довольно естественная вещь, когда с помощью Крыма затыкают (и довольно успешно) протестные голоса, когда 1863 году Герцен остается в полном одиночестве. Понимаете, вся Россия кинулась усмирять полячишек. И Некрасову для того, чтобы спасти журнал, приходится писать оду Муравьеву-Вешателю, к счастью, до нас не дошедшую. То, что нам за нее выдают — это поздняя компиляция. Но вот это срабатывало.