Больше всего запомнились моменты, связанные, конечно, с ожиданием смерти, с протестом против смертной казни и вообще с состоянием ума смертника, с состоянием ума приговорённого. Это грандиозный роман, хотя и немножко… Понимаете, это роман, как мне кажется, все-таки сломленного человека. [Ганс] Фа́ллада был в этот момент уже… Или Фалла́да, или Фаллада́. Я всё-таки настаиваю на том, что Фаллада́, хотя все утверждают, что Фалла́да (мне так удобнее просто). Мне кажется, когда он писал этот роман предсмертный, он находился в состоянии полного неверия в человечество. Я не вижу там выхода. Это нормальное положение человека, который прошёл через фашизм.
«Почему в России так сильно распространился New Age с его мешаниной смыслов, конспирологией и эзотерикой?»
А почему в России так сильно распространилась в своё время антропософия, которую Мандельштам так точно назвал «тёплой фуфайкой для неофитов»? Ну, удобно. Красивые термины, вроде бы красивые идеи, такая смесь космополитизма и экуменизма, да, действительно конспирологии, экологии, музыка нью-эйджевская. Я знал очень серьёзных людей, увлечённых New Age, чистым бытом, экологической чистотой. Но это очень скучно, по-моему.
О, вот это приятный вопрос! Это кто-то читал текст. «Можно ли сказать, что „отказ от конвенций“ Толстого в „Воскресении“ — это своего рода экзистенциализм? Разве тот же Сартр в „Тошноте“ не отказывается от конвенций, рисуя детально всю животность человека? Оба писателя как бы сдирают с человека всю историю и оголяют его существо, поэтому „Воскресение“ так страшно читать».
Ну конечно, если понимать под экзистенциализмом концепцию «голого человека на голой земле» — концепцию в версии Камю, концепцию предельной ответственности человека за свои слова. Потому что то, что потом (могу вам порекомендовать тоже замечательного философа) до абсурда развил Лешек Колаковский… Он говорит: «Вообще для человек не может быть морального авторитета. Есть только ваша ответственность, ваш выбор, и ничья чужая этика человеку не подходит». В этом смысле Толстой, конечно, такой экзистенциалист.
Но у Толстого же, понимаете, всё-таки есть очень сильные, очень радикальные нравственные опоры — это вера и это семья. Толстой особенно отважен и особенно радикален там, где он разоблачает антихристовую веру, государственную веру, огосударствление христианства. Это великая мысль, конечно. И «Воскресение» так страшно читать ещё и потому, что это, как казалось современникам, роман предельного цинизма. Конечно, сцена богослужения в тюрьме — самое страшное из написанного Толстым. Помните, когда там священник вытер усы, выпил кровь Бога, закусил его плотью, обсосал усы и продолжил службу в алтаре. Да, это страшные слова, конечно.
Это такой экзистенциализм в том смысле, что действительно предельный отказ от конвенций. Но толстовский отказ от конвенций — ведь это особенность его не мировоззрения, а его художественного метода. В этом-то всё самое интересное: у Толстого стиль идёт впереди философии, философия возникает вследствие вот этой стилистической революции. А у экзистенциалистов иначе. Поэтому Сартр пишет, по-моему, гораздо слабее.
«Как вы относитесь к Вудхаусу и в первую очередь к „Дживсу и Вустеру“?» Спасибо и вам.
Я очень плохо отношусь к [Пеламу] Вудхаусу, и мне, ребята, очень стыдно это говорить. Я не могу вообще Вудхауса читать. По-моему, это ещё хуже, чем [Джером Клапка] Джером. Хотя Джером милый, и там у него есть смешные куски. А Вудхаус — это какая-то мелочёвка. И меня совершенно этот идиллический быт Вудхауса не умиляет. И этот старик, безумно влюблённый в своих свиней, лорд этот тоже меня раздражает. Мне кажется, это всё игры какие-то. И настолько это несерьёзно, мелко, страшно многословно — какое-то жевание мокрой ваты.
Понимаете, формально говоря, Вудхаус — это, конечно (под оккупацией был человек), вообще бегство от кошмаров XX века, но это бегство в такой сироп… Я не могу эту карамель читать. Я помню, что с Натальей Леонидовной Трауберг, Царствие ей небесное, у меня были долгие споры на эту тему. Она как раз очень любила Вудхауса и говорила, что это ангел. Мне кажется, что у ангела должен быть более высокий и более трагический, что ли, взгляд на вещи. Понимаете, я всегда проверяю по степени удовольствия, которое доставляет текст. Я могу себе внушить, что то или иное произведение прекрасно, но если оно мне не доставляет удовольствия… Даже дело не в удовольствии — я просто не могу это читать. Я это в себя заталкивал, по замечательному сравнению Виктории Токаревой, как «несолёный рис». Я не могу читать это.