Выбрать главу

Самгин очень на Ходасевича похож: он умеет всем сказать гадость, в том числе людям гораздо более талантливым, чем он сам. Горький про Ходасевича сказал, что он всю жизнь проходил с несессером, делая вид, что это чемодан. Это жестоко сказано. Я не могу просто сказать, откуда точно, в каком-то из писем. Это точно сформулировано. Но при всём при этом в несессере Ходасевича лежали вещи более драгоценные, чем почти во всех тогдашних чемоданах.

Я много раз уже тоже повторял мысль о том, что писатель высвечивается, по-настоящему привлекает к себе внимание в огромной степени в зависимости от эпохи, когда эпоха наводит на него свой луч. Хлебников – один из многих городских сумасшедших. Скажем, он просто не был бы замечен, живи он в 80-е годы XIX века. Но эпоха навела на него свой луч – и он стал великим провозвестником новых времён. У нас были писатели тоже безумные и, может быть, не менее одарённые, чем Хлебников – например, лауреат «Премии Андрея Белого» Василий Филиппов, Царствие ему Небесное. Очень трагическая судьба, безумец, почти всё время провёл в психиатрической больнице. У него стихи очень похожие на хлебниковские – очень талантливые, очень странные. Но эпоха была хлебниковская, и в 1915 году он стал поэтическим лидером.

Что касается Ходасевича, то его эпоха настала в 1917 году. Практически всё, что он писал до 1917 года, даже «Обезьяна» – это хорошие стихи, это очень хорошие стихи. Но великий Ходасевич – это «Путём зерна», «Тяжёлая лира» и «Европейская ночь», вот такая трилогия. Ну, собрание стихов вообще у него невелико. И то надо сказать, что «Тяжёлая лира» – в наименьшей степени. А по «Счастливому домику», по «Молодости», по первым сборникам вообще нельзя было предположить, что из него получится.

Почему его эпоха вычленила? Потому что Ходасевич – это вообще поэт отчаяния, поэт ситуации, когда некуда деваться, когда не просто этичного, а даже эстетичного, красивого поведения нет, когда просто гибнуть. И надо сказать, что холодная кровь, «муравьиный спирт вместо крови», как сказал о нём Шкловский, желчь Ходасевича, его умение не разделять ничьих гипнозов, его умение говорить гадости всем очень сработало в 1917, 1922 и 1925 годах, потому что в это время огромное большинство людей поддалось разнообразным иллюзиям, а Ходасевич уцелел. И он сумел, понимаете, не просто не подладиться к эпохе. У него были такие попытки: «Привил-таки классическую розу // К советскому дичку». Зачем же прививать к советскому дичку классическую розу? Но, тем не менее, он сумел спастись от соблазнов эпохи и не примирился. Очень многие примиряются с мерзостями, а вот Ходасевич остался непримирённым, и он своё негодование, своё ледяное презрение через всё это пронёс.

Я говорил уже много раз о том, что у всякого поэта есть какой-то основной внутренний конфликт. В случае Ходасевича, я думаю, это конфликт между злобой и сентиментальностью. Это, кстати, довольно часто бывает вместе. Когда-то один прозаик современный (не буду его называть) сказал, что «проза Людмилы Петрушевской похожа на внутренний мир фашистского офицера – удивительное сочетание жестокости, зверства и сентиментальности». Это, конечно, слишком грубо сказано, и я считаю, что Петрушевская как раз большой гуманист, и люблю её очень. Но то, что жестокость и сентиментальность почти всегда ходят об руку, здесь удивительным образом прослежено. Да, Ходасевичу всех жалко, но он себе это запретил. Помните: «Раз: победителей не славить. // Два: побеждённых не жалеть»?

Что помогло ему выстоять? Совершенно очевидно, что ему выстоять помогла любовь. Когда-то Мандельштам сказал, что «поэзия – это сознание своей правоты» (в статье «О собеседнике»). Но сознание своей правоты даёт нам любовь. И тогда, когда мы не одни, мы укреплены в этой правоте, мы можем с ней продолжать писать.

По-настоящему свою правоту Ходасевич ощутил, конечно, после революции. Надо сказать, что слух о том (часто я встречаю эту мысль), что Ходасевич революцию не принял – это, конечно, глупость. Ходасевич её принял гораздо более восторженно, чем большинство его современников, потому что он по-блоковски жаждал гибели этого страшного мира. А когда гибель оказалась не окончательной, Ходасевич нашёл в себе силы написать разочарованные, страшные стихи, которые я сейчас и прочту и которые мне кажутся совершенно не ходасевичевскими, во всяком случае очень неожиданными для него. Я наизусть его не помню и не хочу путать, поэтому я сначала заглядываю в текст.