«А́нджело» пушкинская — это поэма, написанная… «А́нджело», «Андже́ло»? Я думаю, «Андже́ло» всё-таки. Это поэма, написанная, естественно, для Николая — в расчёте на то, что милосердие царя выше закона, потому что главную часть поэмы составляет драматический диалог об этом, немного тяжеловесный (Пушкин вообще не очень любил писать шестистопным ямбом). Но, по всей видимости, он понимал, что вкусы Николая консервативны, и в таком виде он легче это усвоит. Он несколько раз писал тексты, имевшие целью добиться прощения.
Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну.
Это «Отчего пальба и крики в Питербурге-городке». «И памятью, как он, незлобен», — просит он быть его в «Стансах». И так далее. Это, конечно, достаточно безнадёжная задача, но Пушкину было важно знать, что он сделал то, что мог, а художественная сторона вопроса его волновала меньше.
«Посоветуйте что-нибудь лёгкое и доброе, поднимающее настроение, из советской прозы, схожее с такими произведениями как: «Апельсины из Марокко», «Эффект Брумма», «Самая лёгкая лодка в мире».
Наверное, я бы вам мог посоветовать Валерия Попова, хотя это не очень лёгкое чтение и не всегда поднимающее настроение. Но «Две поездки в Москву», «Наконец-то!», «Ювобль», «Поиски корня», «Южнее, чем прежде», «Любовь тигра», «Соседи», «Остров рай», «Сон, похожий на жизнь», «Сон, похожий на смерть» — вот это те рассказы и повести поповские, которые мне представляются если не поднимающими настроение, то, по крайней мере, как-то радикально обновляющими душу, обновляющими её взгляд. Из советской полузабытой прозы — вот такая прелестная повесть Майи Данини «Ладожский лёд», и «День рождения» у неё прекрасная была повесть.
Понимаете, что нас веселит и радует? Когда нам промывают зрение, когда мы новыми глазами начинаем смотреть на мир. Вот это мне всегда казалось важным. Я лучше знаю питерскую литературу, потому что я, собственно, диплом по ней писал, да и в общем, я как-то печататься начинал в Питере. Очень много у меня связано с этим городом и с этой прозой. Среди москвичей, наверное, в общем, некоторую такую релаксацию (и при этом достаточно умную, не слишком, так сказать, отупляющую) можно получить над повестями и рассказами Георгия Семёнова, мне они кажутся… Ну а особенно я люблю «Уличные фонари» и «Сладок твой мёд». В общем, я вам это рекомендую.
«Расскажите о Баратынском. Кто ему подобен в XX веке? Стихотворение «Последняя смерть» — это предупреждение в эсхатологической традиции или пророческий возглас?»
И вам тоже спасибо. Нет, это довольно распространённая в русской литературе (и в английской тоже, вспомните «Сон» Байрона) традиция изложения кошмарного сна. Это, конечно, предупреждение эсхатологическое. Но дело в том, что Баратынскому вообще очень был присущ эсхатологизм, мрачное мировоззрение (вспомните, «Последнего поэта»). Он вообще поэт уверенный, и уверенный не без основания, что на нём заканчивается традиция. Я думаю, что она даже на Батюшкове закончилась. Он — последний сын гармонии. Дальше начинается дисгармония, дальше начинается распад такой.
Кстати, Тютчев — это уже поэт катастрофы, поэт распада. При том, что его личная жизнь и карьера, и его политические взгляды, они все наводят на мысль об успехе, о безопасности. Ну, разве что он пережил, конечно, тяжёлую личную трагедию из-за влюблённости в Денисьеву и её смерти. Но когда ему 40, например, у него всё благополучно, а он пишет самые трагические стихи в русской поэзии. Вот Баратынский предчувствовал какой-то страшный распад, страшную трещину, которая прошла по русской литературе в 40-е годы. Вот этот эсхатологизм его мышления, он же был и Гоголю очень присущ в это же самое время. Баратынский — поэт желчный, мрачный, скорбный.
Я не знаю, как могла бы выглядеть его реинкарнация в XX веке, я просто не очень представляю себе, кого можно с ним сопоставить. Мне кажется, что он чувствовал некоторую тупиковость своего пути и свою, не по-русски говоря, последнесть, свою какую-то предельность. Он понимал, что и второго такого не будет, и за ним никого не будет. Ну, Бродский считал себя в какой-то степени его продолжателем. У Кушнера есть очень много ноток Баратынского, но Кушнер, мне кажется, скорее всё-таки наследует Тютчеву с его, с одной стороны, культом счастья, а с другой — сознанием катастрофизма. Баратынский не повторился. Баратынский — такая страшная, страшноватая во всяком случае, чёрная дыра русской поэзии. Хотя такие стихи, как «Дядьке-итальянцу», они всё-таки несут в себе некоторый свет внутренний.