Помню куртки из пахучей кожи
И цинготный запах изо ртов…
А, ей-Богу, были мы похожи
На хороших, честных моряков.
Голодали, мёрзли – а боролись.
И к чему ж ты повернул назад?
То ли бы мы пробрались на полюс,
То ли бы пошли погреться в ад.
Ну, и съели б одного, другого:
Кто бы это видел сквозь туман?
А теперь, как вспомнишь, – злое слово
Хочется сказать: «Эх, капитан!»
Повернули – да осволочились.
Нанялись работать на купца.
Даже и не очень откормились –
Только так, поприбыли с лица.
Выползли на берег, точно крабы.
Разве так пристало моряку?
Потрошим вот, как на кухне бабы,
Глупую, вонючую треску.
А купец-то нами помыкает
(Плох сурок, коли попал в капкан),
И тебя не больно уважает,
И на нас плюёт. Эх, капитан!
Самому тебе одно осталось:
Греть бока да разводить котят.
Поглядишь – такая, право, жалось.
И к чему ж ты повернул назад?
Это, конечно, не к Ленину обращено, хотя и к Ленину тоже (ну, 1923 год, уже он отъехал). Это, конечно, скорее к народу, который собрался устроить гигантский переворот, а устроил в результате НЭП.
И надо сказать, что «наш ответ Чемберлену» – ответ со стороны Маяковского: «Многие товарищи повесили нос. // – Бросьте, товарищи! // Очень не умно-с», – это, конечно, не прямой ответ Ходасевичу, он этого стихотворения не знал, но это ответ многим, кому не понравился НЭП. Так вот, Маяковский приспособился, и за это Ходасевич его ненавидит. Он, конечно, признаёт в нём подлинного поэта. Но Маяковский примирился с крахом революционной утопии и стал работать на то, что получилось. А Ходасевич, который в эту утопию поверил, который её эстетически принял, который благодаря ей написал свои лучшие вещи в ледяном Петрограде 1922 года, – он не смог, он эмигрировал. Эмигрировал, сбежал не от революции, а от того, во что эта революция превратилась. Об этом поговорим через три минуты.
РЕКЛАМА
Продолжаем «Один», разговор о Ходасевиче.
Дело в том, что у Ходасевича действительно немного самурайский такой, пожалуй, очень похожий на самурайский этический кодекс: «В трудных ситуациях выбирай смерть». Жизнь всегда представляется ему унизительным компромиссом: «Ну и съели бы одного, другого». Он же сказал эти страшные слова:
Здесь, на горошине земли,
Будь или ангел, или демон.
А человек – иль не затем он,
Чтобы забыть его могли?
Это было роковое страшное заблуждение, потому что человек не затем, потому что самым страшным, самым огромным дефицитом XX века был именно человек, а ангелов или демонов было просто… даже не скажу, до чего. Действительно, следовало ли говорить:
Входя ко мне, неси мечту,
Иль дьявольскую красоту,
Иль Бога, если сам ты Божий.
А маленькую доброту,
Как шляпу, оставляй в прихожей.
Да эта маленькая доброта была в XX веке драгоценнее всего. И пренебрежение ею – вот это как раз и есть демонизм самгинский, провинциальный, глупый, потому что эмпатии-то нет в Самгине. Но в клинических, критических, невыносимых ситуациях действительно лучше избавиться от маленькой доброты, чтобы умереть героем. И Ходасевич умер героем. Надо сказать, что вообще в XX веке, как жить, не знал никто, а умирать некоторые умели.
Я рискну процитировать стихотворение Ходасевича, которое многие ставили ему в вину и говорили, что даже тут он хватил через край. Конечно, вы понимаете, что речь идёт об «An Mariechen» («К Марихен»), вот этом знаменитом его произведении. Кстати говоря, в Берберовой потом увидел эту самую Марихен, уже сорокалетней: она расплылась, стала пресной, плосколицей, прозрачноглазой. И, конечно, Ходасевич был прав – лучше было бы ей вот так кончить.
Зачем ты за пивною стойкой?
Пристала ли тебе она?