Саша Чёрный привлекателен прежде всего тем, что он проговаривает вслух вещи, которые каждый таит про себя. Он поэт раздражения. Вот если Аверченко — всё-таки это такая улыбка благолепная, царящая над миром, это всё-таки харьковское веселье (он же всё-таки, в отличие от Саши Чёрного, выходец не из Западной Украины, насколько я помню, не из мрачных и серых областей, а он выходец из роскошного Харькова, из пышного юга, и сам он такой роскошный и весёлый южанин), а Саша Чёрный — это, наоборот, поэт раздражения, скудости, скуки. Вечно он Петра Первого ругает за то, что не надо было там делать столицу, потому что «девять [восемь] месяцев зима, вместо фиников — морошка», а надо было бы где-нибудь на юге. Саша Чёрный действительно постоянно проговаривает вслух то, что мы сказать не решаемся. И его муза — это муза брезгливости.
Жил на свете анархист,
Красил бороду и щёки,
Ездил к немке в териоки
И при этом был садист.
Вдоль затылка жались складки
На багровой полосе.
Ел за двух, носил перчатки —
Словом, делал то, что все.
Раз на вечере попович,
Молодой идеалист,
Обратился: «Пётр Петрович,
Отчего вы анархист?»
Пётр Петрович поднял брови
И, багровый, как бурак,
Оборвал на полуслове:
«Вы невежда и дурак».
Ну а кто не видел этого? Понимаете, любой «-ист» в России — анархист, садист, мазохист, популист — это всегда пародия. В остальном он делает то же, что и все. Просто он наметил себе такую странную маску, а убеждений его и образа жизни его это никаким образом не меняет.
Саша Чёрный — конечно, замечательный реформатор русского стиха. Не совсем это верлибры, это такие разностопные стихи, иногда дольники, но он, конечно, очень раскрепостил форму. Вот возьмите, например, такой почти верлибр:
Вы сидели в манто на скале,
Обхвативши руками колена.
А я — на земле,
Там, где таяла пена,—
Сидел совершенно один
И чистил для вас апельсин.
Оранжевый плод!
Терпко-пахучий и плотный…
Ты наливался дремотно
Под солнцем где-то на юге,
И должен сейчас отправиться в рот
К моей серьёзной подруге.
Судьба!
Ваш веер изящно бил комаров —
На белой шее, щеках и ладонях.
Один, как тигр, укусил вас в пробор,
Вы вскрикнули, топнули гневно ногой
И спросили: «Где мой апельсин?»
Увы, я молчал.
Задумчивость, мать томно-сонной мечты,
Подбила меня на ужасный поступок…
Сожрал, да.
Но дело в том, что для Саши Чёрного (кстати говоря, здесь очень важный момент), конечно, любовь осмеянию не подлежит. Много здесь вопросов: «А как вы относитесь к его любовной лирике?» Ну, она квазилюбовная, конечно. Дело в том, что у Саши Чёрного много издевательств над любовью — но только над тем, что называют любовь обыватели. Ну, помните [«Крейцерова соната»]:
Квартирант и Фёкла на диване.
О, какой торжественный момент!
«Ты — народ, а я — интеллигент, —
Говорит он ей среди лобзаний, —
Наконец-то, здесь, сейчас, вдвоём,
Я тебя, а ты меня — поймём…»
Это, конечно, измывательство, что и говорить. Но дело в том, что для Маяковского любовь квартиранта и Фёклы — это тоже омерзительно, это оскорбление самой идеи любви. Для Саши Чёрного идеальная любовь описана в стихотворении «Мой роман»:
Кто любит прачку, кто любит маркизу,
У каждого свой обман [дурман],—
А я люблю консьержкину Лизу,
У нас — осенний роман.
Свою мандолину снимаю со стенки,
Кручу залихватски ус…
Я отдал ей всё: портрет Короленки
И нитку зелёных бус.
…Лизе — три с половиною года…
Зачем нам правду скрывать?
Вот это-то и прелесть, что по-настоящему любить можно любовью отеческой, любовью соседской или любовью старшего к детям. Саша Чёрный действительно обожает этих бледных детей городских улиц, катает их в лодке, покупает какие-то сладости. Он понимает, что любить можно только тех, кто беспомощен, кто одинок; вот ребёнка можно любить чистой любовью, а всех остальных… Ну, взрослый человек вызывает у Саши Чёрного какую-то априорную брезгливость. Он любит книжки, он любит пейзажи, он любит то, чего нельзя потрогать. «Дева тешит до известного предела» [«Письма римскому другу», Бродский].