— Наши, сыночек, конечно, наши…
— Нет, правда?
— Конечно, правда.
— А боец?
— Его спасли.
— А он же погиб — он же сам сказал коню?..
— Ну разве может убитый говорить? Он был ранен…
— Правда?
— Конечно, правда…
Я говорю серьезно — я сам верю, что там, вдали, за рекой, где боец прощался со своим другом-конем, он не погиб, он остался жив…
Кончилась зима. Прошла неделя как мы снова отвезли его к бабушке, в последний раз перед школой. Дни заметно прибавились. Может, поэтому они кажутся такими тягучими? Жена иногда ходит по квартире так, словно кого-то ищет. То вдруг остановится у окна и смотрит на улицу, то начнет перебирать Антоновы майки. Я понимаю ее. Когда она подходит ко мне, я закрываю глаза рукой и говорю:
— А тебе темно?
Она молчит, закусив губу.
— А здесь вот будет жить черепаха, — показываю я на коробку с Антоновыми солдатиками.
Жена молчит.
— Ну-ну, — говорю я не очень твердо. — Посмотри на календарь — совсем пустяки остались…
Не своя воля
и-иленькая моя… Соба-ачка моя… — забываясь, повторял Генька и опускал ладонь на мягкую голову собаки. Собака поднимала морду, ловила быстрым языком его руку и возбужденно повизгивала. Потом Генька спохватывался, натягивал поводок и как можно тверже говорил:
— Рядом!.. Тише иди! Рядом!..
Собака морщила покатый белый лоб и дрожала. Всякий раз, когда ее вдруг цепко останавливал какой-нибудь знакомый набежавший запах и она тянулась на него, поводок обжигал ей шею. Дыхание перехватывало, у век будто лопались ядовитые пузыри — желтые, оранжевые, красные, — и глазам становилось холодно и больно.
— Тайфу-ун, Тайфу-ун… — говорил Генька.
Провод стискивал горло, и пес, хрипя, подскакивал, разворачивался и прижимался к Генькиной ноге. Он уже понял, что теперь его будут называть так — Тайфун, хотя он на самом деле был не Тайфун, и даже не Отпор, как его последний месяц звали во дворе около базара, а… Не-ет, нет, и не Туман, конечно, — это было еще до базарных запахов, до тревожного, но в общем-то не очень опасного гула рынка, откуда его и увели и привязали потом около ящика в соседнем дворе…
А в этих краях, он, кажется, не был. Собак не слышно, и редкое дерево известит о них. А кошки!.. От каждой завалинки тянет тошнотным запахом их ленивого жира. «Ага, собака!» Пес рванулся к близкой раките и, охнув, опрокинулся — провод снова перехватил горло, и в глазах растеклась радуга яркой цветной пелены…
Час назад дядя Илья обещал Геньке сшить ошейник для собаки. Дядя сучил дратву, перекидывал в прокуренных зубах обвисший окурок и щурил глаза.
— Кобель? — спросил он.
Генька кивнул.
— Кобеле-ек, — сказал, совсем прикрыв от папиросного дыма один глаз, дядя.
Он подошел к собаке. Качнув бедром, вытянул деревянную ногу вбок и сел на маленькую скамейку. Все скамейки и табуретки в его доме были какие-то приземистые, плоские, и Генька все время думал о том, что неловко ведь ему, при такой ноге, всякий раз примащиваться на своих сиденьях и вздыматься потом на мертвую деревяшку.
Собака прижалась задом в угол и подрагивала, нервно приподнимала на всякий случай губу — показывала готовые к делу зубы. Однако тяжелая рука подсевшего к ней твердо легла на уши, прошла по спине, и пес подумал, что это она, рука, наполняет жилье таким крутым запахом смолы, курева, колбасы, пота и каких-то других, незнакомых ему вещей. Запах раздражал, но в нем была тяжелая и теплая устойчивость, и пес, напрягая под жесткой рукой спину, молчал. Он скосил глаза на своего хозяина и даже шевельнул хвостом, поняв, что тот испытывает добрые чувства от действий хромого.
Дядя подкинул тупыми пальцами опавшее ухо собаки, спросил:
— Висит?
Пес моргнул, переступил лапами, а Генька сказал:
— Подымется, он еще молодой.
— Ты, это дело, удавишь его этой телефонной, — сказал дядя, щупая провод на шее собаки. — Себе б накрутил… Горе луковое.
— Ошейник надо. — Генька г отвернулся, чтобы не встретиться, с дядькиными глазами. А тот подождал, пока он набегается взглядом по сторонам, снял с губы остаток курева и отозвался:
— Зайди когда, что-нибудь придумаем.
Потом ухватился рукой за печной стояк, тяжело поднялся и ковыльнул к окошку. Там, у низкого верстака, дядя Илья опустился в обтянутое мешковиной промятое сиденье и поглядел на пса издалека.
— Конечно, молодой, еще выдурится, — согласился он. — А мать-то как приняла?
— Мамка ругается, — ответил Генька.
— Да ведь, это дело, не своя воля, — сказал дядя. — А ты подожди, она перегорит, знаю я ее.