Литков зашел в середине дня. Вытащил что-то завернутое в тряпицу из-за пазухи, протянул, ощериваясь:
— Домой нес, а жаловаю тебе…
Ксения молчала, руки не поднимались принять подношение. Егор был возбужден.
— Ну чего ты, едрена-вошь!.. — Нетерпение и досада мигом замутили его глаза. Он ткнул завертком Ксении в грудь. — Чего ты ломаешься? Да таких, как ты, счас — только палец загни… Ты об ком думаешь? Ты какой капитал скопить собралась? — Он зацепил свободной рукой и задрал ей подол.
Ксения даже не отстранилась — как стояла посреди сеней, так и осталась стоять, пока Егор не отпустил юбку, не убрал с глаз открывшийся край рубашки. И рубашка эта, скроенная из деревенского полотна, тоже добавила свое: «Через силу надрывается, а, гляди ты, в рубашке!.. Едрена-вошь!..»
Он положил гостинец наземь, возле ее ног, раздышался.
— Ну, не будем… Чего нам делить? — сказал, заглядывая в застылое лицо.
Ксения опять промолчала, и это можно было понять как первую уступку и осознание безвыходного положения, в котором она вдруг оказалась. Егор решил не вспугивать ее дальше.
— Съехали постояльцы? — прислушался он к звукам дома.
— Съехали.
— К Трясучке перебрались…
Это был не вопрос — так, разговор про все, что есть и было, и Ксения промолчала.
— А с сыном-то что подтвердилось?
— Воспаление двухстороннее…
— А я слыхал, тиф?
— Дак и постояльцы думали, потому и съехали, — сказала Ксения, вздохнув.
— Пожалела, никак? — Литков выгнул брови.
— Пожалеешь. Они и дрова свезли.
— Возвернуться не надумают ли?
— А кто ж их знает, захотят — дак не спросят…
— Да это да, захотят — дак ничего не попишешь.
Ксения поежилась, сделала движение к двери:
— Замерзла я…
— Отогрею, вот приду вечером… — Литков, чтоб она не успела ничего ответить, шагнул к выходу и с порога кивнул на узелок — А это поджарь, подкрепися…
В тряпке было коровье легкое — свежее, рыхлое. Затворив за собою зальную дверь, Ксения долго рассматривала Егоров подарок, вздыхала, как от тяжелого горя, ловила ухом движение в запечье, снова ставшем спальней для ребят. Потом опустилась виском на руки, сложенные на столе, и без надрыва, без всхлипов заплакала.
Поднял ее Вовка, вернувшийся со станции. Ксения открыла ему, приняла из рук мешок с горстью щепок на самом дне, что удалось ему насобирать в тупиках и на маневровых ветках, где формировались товарные составы, стала собирать обед. Вовка, отогревая руки, ушел за печку, зашептался там с Костькой. Они всегда много о чем шушукались, Ксения, улавливая порой тихий перебивчивый разговор, терялась в их горячих планах и надеждах. Смешно, кажется, было слушать такие загадывания на удачу или находку или еще какую манну небесную, но и у самой в такие минуты в ногу с ребячьими сердце подхватывалось в светлых тайных ожиданиях…
А чего же ждать в жизни такой? Чего же, господи? Ни подмоги, ни защиты ни от кого, словно брошенные и забытые. Человек с работой в одиночку не прокормится, а куда же с детьми деваться? Нюрочка — вечный живчик — умеет выплыть, приспособилась солдатам стирать, что ближе к дому, — определились одни и те же, регулярно к ней носят. Нюрочка… Нюрочка все доводит до лучшего вида, потому и носят; она с девками своими, не смотри что малы, и накипятит, и нагладит, высушит в сарайке на морозе. И дух-то от белья такого, что от нового. Как баре получают, паразиты… А все же снимись часть с Городка да отойди куда, что она опять станет делать со своим хвостом? Тут, глядишь, хлеба четвертушка, сахару горсть перепадет, обмылки остаются…
Она вот сама тоже работу нашла, хоть какое-то подспорье в марках или рублях — одинаково берут: за марку — десять наших… Целыми днями не разгибает спины, моет полы и лестницы текстильмашевского клуба. Теперь там другие картины показывают, она видит иногда, когда предварительно настраивают аппарат: то хорошо выученные солдаты длинными ровными строчками шагают мимо трибун, а кругом народ, тоже большие тыщи, кричит и ликует, то тучи бомбовозов рядами гудят в небе и сеют россыпью бомбы, а внизу, на земле, как на карте, блескуче лопаются дымные пузыри… Или — во все полотно — Гитлер в фуражке, с откинутой к плечу правой рукой и с зажатой перчаткой — в левой… Гитлер то и дело опускает руку и перебрасывается коротким словом с услужливыми господами: он едва повернется, а они уж и глаза навстречу… Неужели из-за одного него, из-за одного этого человека пошло все неисчислимое горе? И война, и голод, и такая гибель всего?.. Как страшно-то, господи!