Старой известью веяло от развалин школы; когда ее разрушили, увидеть не удалось. Валька Гаврутов, заглянувший на минутку, только и успел выдать:
— Капец нашей тринадцатой!..
Он хромал — опять не повезло: в развалинах школы, увидев среди камней раму с большими счетами для первоклассников, хотел добраться до нее и проколол на гвозде ногу. И рама-то была ломаная…
Валька тут же умотал, а Костька с Вовкой, умолив мать, сбегали-таки за Средние ворота поглядеть на то, что осталось от школы. Среди кирпичного развала тонкими костями скелетов топорщились спинки и сетки покореженных железных коек, которыми немцы заменили в классах парты. Значит, они и койки не стали вывозить, подорвали все как было.
Тягачи-фургоны с солдатами убыли из Рабочего Городка в первые дни далекой канонады, медленно нарастающей, приближающейся к городу с восходной стороны. На улицах и в проулках, в широких дворах зияли опустевшие ямы укрытий с масляными потеками на дне. Ночами артобстрел затихал, прекращались взрывы, город замирал в ожидании новых тревог и потрясений.
Личиха, давно переселившаяся к себе, опять неожиданно пришла среди ночи к Савельевым. Достучалась, вызвала Ксению за порог.
— Погляди, что деется!..
За Сергиевской горкой, за темной купой старых лип, как болезненные вздохи, беззвучно вспыхивали низкие зарницы.
— Слышишь? — Личиха отвела с виска платок, повернулась ухом к частым сполохам. — Стрельба какая!..
— Наши…
— Видно, да…
Под скатом сарайной крыши еле различалась Рыжоха, прижимавшая к животу узел.
— Валь, ты? — спросила Ксения, присматриваясь.
— Я.
— А чего прячешься?
— Я не прячусь…
— Боюсь я, — сказала Личиха, поворачиваясь к дочери, — начнут бомбить, завалят нас в хате, и никто узнать не узнает. Пусти к себе в подпол, Ксюша? Поместимся, чай?..
— Да мне что, иди, если хочешь. — Ксения поглядела на затягиваемое тучами небо. — Может, сегодня пронесет… Мы-то все дома пока, в комнатах.
Личиха принесла с собой хлеба, две головки чеснока. По этому случаю подняли ребят, и вскоре кухня, где сгрудились все вокруг стола, наполнилась ядреным духом, исходившим от натертых чесноком корок.
Ксеньины ребята лизали остатки своих истертых долек, отщипывали языком крошки от ломтей — все растягивали радость. Липучая острота жгла губы легким отрадным огоньком.
Это была чрезмерная плата за приют, что было ясно и детям, но ни Личиха, ни Ксения не проронили ни слова, пока последняя делила небольшую початую ковригу и отщепляла каждому по зубчику драгоценной приправы.
— А поди оно все прахом! — среди тишины неожиданно вырвалось у Личихи. Она оставила свой хлеб и приложила концы платка к глазам.
Ксения не отозвалась. Не раз, покуда обитала в сарае, соседка заводила такой разговор. Заводила и ждала ответа, ждала слова, которого у Ксении не было. Что было ей сказать? Что переделаешь в минувшей жизни? Да и, что греха таить, не сама ли гоголем ходила, когда мужик вернулся, выпущенный немцами, да силу набрал, никого из своих и за людей не считая? Думала ли о завтрашнем дне, как, к примеру, она сама, Ксения, со своей тройкой или даже Нюрочка, с тремя же, или… Лина-мученица?.. Нет, не думала, не думала… Ну а как, как все же такое могло случиться, что брат родной в Красной Армии, а свекор в волости заправляет? Или — своя власть осудила, а чужая в герои произвела? Это — о Егоре… Конечно, не погладят, когда вернутся…
Ребята ушли в запечье, шептались там с Валькою. Личиха тоже что-то шептала, вытирая невидимые слезы, всякий раз оглядываясь на тревожный, готовый вот-вот умереть огонек коптилки.
— Не погладят, нет, — говорила она, вздыхая, остановив затуманенный взгляд на золотом мерцающем пятнышке.
— А с другой стороны, ты-то при чем? Ты даже не работаешь счас нигде…
— Нигде, Ксюша, нигде. — Личиха указала рукой на занавешенное окно. — Ни одного дня при них не работала. До войны пятнадцать лет кладовщицей протрубила в вагонке. И чтобы недостача у меня или что еще — никогда. Ко Дню железнодорожника мне раз ситца дали — награду за честную работу. Истинный бог! Рази не зачтется все? Пятнадцать лет кладовщицей протрубила!..