- Амба! Привет от Жмакина!
В МАРТЕ
Садитесь, Невзоров!
Следствие по делу Тамаркина все тянулось и тянулось, и украденный мотор давно уже стал казаться совершеннейшей мелочью по сравнению с масштабами деятельности всех тамаркинских начальников, помзаводов, дружков, поддужных, толкачей и доставал. Лист за листом прибавлялись документы в пухлые папки, пальцы следователей немели от писания, бесконечные комбинации шарашкиной артели распутывать было трудно и довольно-таки противно. Один только Николай Федорович Бочков оставался в ровном расположении духа, распутывая моток преступлений, тщательно запутанный не только Тамаркиным, но и председателем Савелием Ефимовичем, и неким беглым Штаде, и двумя Ивановыми, и спившимся подонком Игнацием Зобиным. Все эти люди называли других, другие третьих, третьи возвращались опять к первым, но с изменениями и дополнениями, и бедный Окошкин только головой крутил и вздыхал, чувствуя себя в какой-то мере виноватым за всю эту историю.
Внезапно вынырнули какие-то (почему-то на тонны) четыре тонны коленкора, потом стекло в таре заказчика, потом Игнаций Зобин показал на Тамаркина, что тот продал семьдесят один ящик куриных яиц "экстра" и много сливочного маргарина. Все это было, разумеется, краденое.
- Вы подтверждаете хищение маргарина и яиц? - спросил Окошкин.
- При чем здесь хищение? В данном случае как раз я был не больше чем комиссионером. Толкнул левый товар, и ничего больше.
- Хорошенькое "ничего больше".
- Разрешите папиросочку? - попросил Тамаркин.
Он уже совершенно освоился в тюрьме, был старшиной в камере и даже написал Лапшину жалобу, таким языком и с такими намеками и вывертами, что Иван Михайлович, читая ее, сделал губами - будто дул, и сказал:
- От чешет. Ну прямо Александр Федорович Керенский.
- Куда же вы яйца распродали? - спросил Окошкин, кладя перед собой новый бланк допроса. - Только сразу, Тамаркин, откровенно.
- Я же с вами как с братом! - ответил Тамаркин. - Можете не сомневаться, гражданин начальник, если пришло время платить по векселям, то я плачу. Итак, куда ушли яички? Яички ушли через мою маму. Дальше Агнеса Юльевна Лазаревич, через нее прошло около шестидесяти ящиков. Знакомым, друзьям, я знаю...
Окошкин предостерегающе взглянул на Тамаркина, и тот понял этот взгляд, так как добавил:
- Это же одна шайка-лейка, я в том смысле утверждаю, что в этом паршивом мире спекуляции все знакомые. Мадам Лазаревич сделала себе на яичках норковую шубу, а ее муж - эта крупная щука Соловкин, - тот пропустил через свои руки маргарин. И еще Сонин Эдуард Максимович...
Ему было уже море по колено, он выдавал всех и держался так, будто его запутали и будто он ребенок. На допросах Тамаркин часто говорил про себя:
- Ах, гражданин начальник, все мы, Тамаркины, слабовольные люди. Мой покойный папаша ужасно играл в карты, и у нас не было нормального семейного очага, потому что власть над ним захватила одна женщина с железным характером, не будем касаться этих могил.
А на очной ставке с беглым Штаде Тамаркин произнес:
- Это мучительно! Поймите, гражданин Штаде, что я еще дитя, а вы матерый хищник.
На что Штаде ответил пропитым басом:
- Если кто получит стенку за расхищение соцсобственности, то это вы, дитя.
Поговорив про краденые яйца, Тамаркин спросил, правда ли, что у Окошкина неприятности из-за дружбы с ним, с Тамаркиным.
- Это вас не касается! - сухо ответил Василий Никандрович, но слегка покраснел.
- Во всяком случае, - сказал Тамаркин, прикладывая руку чуть выше желудка, - клянусь своим больным сердцем, я в любое время дня и ночи могу подтвердить, что никакой дружбы между нами никогда не было...
И он сделал такую пакостнически-сообщническую, поганую морду, что Окошкин швырнул вставочку и крикнул:
- Вас не спросят! И никому ваша доброта не нужна и все ваши подтверждения. Никто не нуждается...
В двенадцатом часу дня к столу Окошкина подошел Лапшин, взял протокол допроса, почитал и покачал головой.
- Ужас! - сказал он. - Что только делается!
И опять покачал головой с таким видом, будто не встречал в своей жизни более страшных преступлений.
- Даю самые чистосердечные показания, - произнес Тамаркин. - Можно считать, действительно, не за страх, а за совесть.
- Совесть! - усмехнулся Лапшин. - Эх, Тамаркин, Тамаркин!
- Совершенно верно! - согласился Тамаркин. - Еще вернее, что я бывший Тамаркин, или все, что осталось на сегодняшний день от Тамаркина. Но я исправлюсь. Я готов к перековке. И, поверьте, меня перекуют.
- Ой ли?
- Перекуют! - воскликнул Тамаркин. И тотчас же довольно развязно осведомился: - На пять лет потянет мое дело? Или больше? Или суд даст снисхождение на основании моего полного и чистосердечного раскаяния?
- Там увидим! - сказал Лапшин. - Суд знает, кому что требуется. Получите по заслугам, не больше, но и не меньше.
Попыхивая папироской, он написал Окошкину записочку, чтобы "закруглялся, так как в 13.00 прибудут наконец братья Невзоровы".
Открывая дверь к себе в кабинет, он услышал телефонный звонок, и недоброе предчувствие словно холодом обдало его. Из Детского звонил Ханин. Он рассказал, что только что уехали профессора, нового ничего не сказали. Положение по-прежнему тяжелое.
- В сознания он?
- Так. Не очень. Смутное сознание.
- Мамаша его сильно переживает?
- Трудно ей, - ответил Ханин. - Женщина еще не старая, один сын. Держится. Давеча сказала как про мертвого про Толю: "Он всегда такой был себя не щадил..."
- А ты что ж там, Давид Львович, жить поселился?
- Пока поживу. Ты пойми - я не могу уехать.
- Да, я понимаю.
Они помолчали.
- Ну а у вас что? - осведомился Ханин.
- Да ничего особенного, - сказал Лапшин. - Вот в газете пропесочили нас нынче за нерадивость. Один пьяный тещу побил - куда смотрела милиция. По Демьянову врезали, двадцать лет ни одного взыскания не имел, наверное погонят. Пресса - великое дело. Ну ладно, будь здоров, Давид, я поближе к вечеру приеду с Антроповым, он хирург толковый, хотя и не профессор.
Повесив трубку, Лапшин попил жидкого чаю и по телефону стал проверять, что слышно с Корнюхой. Побужинский и Криничный опять уехали, сообщений от них не поступало. Было уже двадцать минут первого. Выбритый, вылощенный, с подстриженными, ровными щеточками седых усов, ни дать ни взять голубых кровей офицер, пришел кротчайший Леонид Лукич Коровайло-Крылов, судебно-медицинский эксперт, старый учитель Лапшина, спросил строго:
- Здоровье как?
- Скрипим помаленьку.
Папка с делом братьев Невзоровых лежала возле локтя Лапшина. Коровайло взглянул на нее боковым зрением, словно воробей перед тем как клюнуть. Поговорив для приличия слегка о погоде, Иван Михайлович развязал тесемки, Коровайло протер стекла очков.
- Вы ведь и на место выезжали? - осведомился Лапшин.
- Так точно!
Глубоко штатский Леонид Лукич страстно почитал военную дисциплину, форму, манеру держаться, лаконизм, четкость. Пиджак, жилетка, галстук тяготили его. Года два, сразу после революции, он ходил во френче и в английских бриджах, носил краги и даже портупею, был принят за белого офицера и доставлен на Гороховую, 2 Лапшиным. Недоразумение быстро выяснилось, чекисты посмеялись, профессор Коровайло навсегда расстался с крагами и портупеей. Но держался по-прежнему, словно старый боевой генерал в отставке.
- Убежден, - сказал Коровайло, - совершенно убежден, дорогой Иван Михайлович, что тяжелораненый Самойленко сам прополз вот эти два и три десятых километра, иначе - два километра триста метров...
- Следовательно, при своевременном оказании медицинской помощи он бы мог спастись?