Судите сами: в двух вас вижу лицах
Здесь, при дворе. Одно из них, конечно,
Личина. Так которая из двух?
Помолчала и осведомилась:
- Грандиозно, а?
- Здорово! - согласился Лапшин.
- А у меня средне! - просто сказала она. - Никогда мне не сыграть это по-настоящему. Отчего, Иван Михайлович? Только не говорите мне, что все хорошо! Я отлично знаю, уж это-то я знаю - что хорошо, а что плохо, а что средне. У меня - средне!
Глаза ее лукаво блеснули, и она добавила:
- Средне-то средне, но из наших лучше никому не сыграть. А вообще, среднее тоже имеет право на существование, верно, Иван Михайлович? Ведь нужно же, чтобы были средние артисты тоже? Что вы молчите? Ведь бывают же средние геологи, врачи, инженеры, летчики, агрономы...
- Сыщики! - подсказал он, улыбаясь.
- Сыщики! - повторила Катерина Васильевна. И удивилась: - Куда вы?
Он поднялся.
- Для первого раза вполне достаточно, - сказал Иван Михайлович. - А насчет среднего - не согласен с вами. Очень вы хорошо играете, замечательно. Это я по совести, поверьте...
Она глядела на него снизу вверх, пристально и серьезно.
- Может быть, потом лучше пойдет, - произнесла Катерина Васильевна. Кто-то из умных написал, что сначала нужно самому поверить в себя, тогда и другие поверят. Мне бы в себя поверить!
И протянула ему руку, ту руку, которую он столько раз рассматривал, с короткими ногтями, широконькую, некрепкую. Он пожал и спустился по лестнице на мороз. Все в нем ломило и болело от усталости, и не от дня, а только от этих последних двух часов. И еще оттого, что больше он не в силах был сопротивляться тому чувству, которое так тщательно прятал сам от себя. Теперь он не может больше не видеть ее, и начнется такая ерунда, что хоть караул кричи.
Домой он не пошел, а поехал в больницу к Толе Грибкову. Ханин с каким-то тощим, в больничном застиранном халате, парнем сидели вдвоем на подоконнике, курили в приоткрытую форточку. В парне Лапшин неожиданно для себя узнал Жмакина, удивился и рассердился.
- Ты здесь зачем? - спросил он густым шепотом.
- А что? И это мне не разрешается? - с ударением на "это" осведомился Жмакин.
Лапшин немного смутился.
- Тебе лежать надо!
- Вам обо мне больно много беспокойства! - опять огрызнулся Жмакин.
- С тобою у меня действительно хлопот достаточно! - ответил Лапшин и заглянул в палату.
Там, в кресле, возле сына дремала Толина мама. Грибков смотрел на Лапшина молча, широко распахнутыми, но мутными глазами, видимо не узнавая. Было совсем тихо, и Лапшин вдруг понял, что это за "отдельная" палата. Она была последней в коридоре - самой последней, возле двери на черную лестницу. Не первый раз в своей жизни Лапшину доводилось бывать в таких "отдельных" палатах...
- Антропов здесь? - спросил он у Ханина.
- В ординаторской, - безразлично ответил Ханин и отвернулся к темному, холодному окну.
Жмакин тоже смотрел в темные стекла, точно видел там что-то.
- Ну? - спросил Лапшин, боком протискивая свое грузное тело в узкую дверь ординаторской Антропова. - Не получше ему, как считаешь, Александр Петрович?
- Нет!
Широкое, скуластое лицо Антропова было измучено, глаза смотрели сурово, свою докторскую белую шапочку он мял большими руками.
Помолчали.
- Ты что эдакий пришибленный? - спросил наконец Лапшин. - Устал здорово?
- Ничего я не устал, - высоким, не своим голосом ответил Антропов. - А впрочем, если и устал, так что? Нельзя мне и устать? Непрестанно еще по телефону звонят, понукают, свои мнения мне докладывают. Я - Антропов - на все эти звонки начальственные как, по-вашему, должен отвечать? Товарищ Анатолий Грибков будет жить, так, да? Наша лучшая в мире хирургия тому порукой?
- Да ты для чего на меня напустился? - растерянно спросил Лапшин. - Я тут при чем?
- А при том, что нечего мне кровь свою предлагать. Как будто бы здесь мы без ваших советов и предложений баклуши бьем. А, черт, разве в этом суть. Если не мы, никто в мире, нигде не умеет с этим бороться. Консилиумы собираем, академиков везем, зачем? Э, да что Шрек! В сущности, ничего Шрек. Он - Шрек, я - Коростелев, больше ничего...
- Не понимаю я, - с тоской в голосе сказал Лапшин. - Какой Шрек? Какой Коростелев?
Антропов ответил:
- Жил на свете такой врач, Чехов Антон Павлович. Был он гениальным писателем, что известно всем, и, наверное, гениальным врачом, о чем догадываются лишь некоторые. В повести его "Попрыгунья" одна пошлая и вздорная бабенка велит послать за знаменитым Шреком, когда муж ее помирает. А неглупый Коростелев говорит: "В сущности, ничего Шрек!" Удивительная у вас вера в Шреков. Любые Шреки, равно как и Коростелевы, посидят, поглядят друг на друга и разойдутся. Безнадежно! И нету такого лекарства, нету препарата, невозможна операция, конец. Грибков живет уже за счет смерти. Живет искусственно. И никому его не вытянуть!
- Непременно, ты думаешь, умрет?
- Непременно, я думаю, умрет.
- Бывают же ошибки.
- Да, бывают, но редко.
- Он молодой, крепкий, совсем даже мальчик! - в голосе Лапшина зазвучали искательные, просящие нотки. - Здоровый... А?
Невозможно было представить себе Толю Грибкова мертвым. И Лапшин просил Антропова помочь ему поверить, что Толя выживет.
Но Антропов молча развернул газету и сделал вид, что читает. Дважды звонил телефон, и дважды он отвечал холодно:
- Да, без изменений. Не лучше. Да, крайне тяжелое.
Потом ушел, вернулся с другим врачом и спросил у Лапшина:
- Вы собираетесь домой?
- Конечно!
Когда они выходили, Антропова вызвали наверх, и Лапшин один долго ждал в вестибюле. Здесь было холодно, голо, казалось, что дуют сквозняки. Нянечка-гардеробщица дремала за полированным барьером; там в полумраке, словно три привидения, виднелись три белых халата на распялках. Блестели намытые кафельные полы. Громко, со скрежетом отбивал время маятник огромных старинных часов. А стрелок не было вовсе, их отломал кто-то, и стучал маятник бессмысленно. "Удивительно глупо! - подумал Лапшин. - Неужели стрелки поставить трудно?"
И сказал об этом Антропову.
Тот удивился, потом махнул рукой:
- Все к этому привыкли, никто внимания не обращает.
- И главный ваш?
- Главный тем более.
- Вы бы ему сказали, - посоветовал Лапшин. - Такие вещи непременно нужно говорить, потому что в конце концов из этого черт знает что получается.
- Что же именно вы называете "черт знает что?" - тоже раздражаясь, осведомился Антропов.
- Все! Если к таким часам можно привыкнуть, то и к тому, что уход за больным плохой, - тоже можно привыкнуть. И за это надо наказывать...
Он сдержался, чувствуя, что теряет самообладание. Антропов смотрел на него боком, ожидая продолжения фразы. Но Лапшин не договорил и подумал, что правильно не договорил. Потом, садясь в машину, извинился:
- Ты прости, Александр Петрович, тяжелый у меня день выдался...
И дружеским жестом дотронулся до плеча Антропова. Тот вздохнул и пожаловался, что сам замечает за собой какие-то дурацкие вспышки раздражительности, раньше ничего подобного не было. Наверное, это наступает старость. Или жизнь вообще не задалась.
- Насчет Лизаветы, что ли? - спросил Лапшин.
- Похоже.
- Все в том же состоянии?
- Хуже.
- А почему?
- Влюбись, Иван Михайлович, в девочку, которая на двадцать лет тебя младше - тогда узнаешь почему...
Они всегда так разговаривали - то на "ты", то на "вы". На "вы", когда спорили, а на "ты", когда соглашались.
- Да неужели на двадцать?
- А что, много? Ничего особенного.
И Антропов с горячностью стал называть Лапшину романы, повести и пьесы, в которых описывались такие истории. А Лапшин не слушал и думал о том, что, когда очень уж дурно на сердце, нужно непременно заставлять себя говорить о другом, нежели то, из-за чего так скверно на душе. Непременно, иначе вовсе пропадешь. И поэтому он поддержал Антропова и согласился с ним, что дело, разумеется, не в возрасте, хотя и возраст, конечно, играет роль. При слове "роль" ему вспомнилась Катерина Васильевна, он покривился, но с живостью в голосе спросил: