Но Митрохина не так было просто схватить за руку. Оказалось, что в партийном собрании, в разносе Баландина, в "беседе" с тем, кто и повыше, Андрей Андреевич как раз и видел свою совесть - нате-с, выкусите! Он и коллектив неразделимы. Он не мыслит себя вне коллектива. Конечно, осуждение коллектива - страшное горе, это Лапшину незачем и объяснять, но грани между коллективом и осуждением самого себя Митрохин не признает, что бы с ним ни делали, хотя бы угрожали электрическим стулом. Впрочем, все, что он сейчас говорил, не могло попасть в Лапшина, как попала эмфизема. Иван Михайлович поднялся и слушал разглагольствования Митрохина терпеливо, даже как будто бы с интересом. Но вдруг круто оборвал его вопросом:
- Кто эта такая Неля, которую Жмакин назвал в личном письме тебе?
- Неля? - помаргивая и понимая, что разговор с Лапшиным окончательно проигран, осведомился Митрохин. - Неля? Какая такая Неля?
- Неля - единственная свидетельница драки на Фонтанке, не опрошенная тобой, несмотря на все просьбы Жмакина. Борис Кошелев тогда был в тяжелом состоянии, так? Да, собственно, за него и заступился Жмакин! Это ты помнишь?
- Ну, помню! - тупо произнес Андрей Андреевич, и было видно, что он совершенно ничего не помнит, как ни силится.
- И Филимонова помнишь? - спросил Лапшин.
- А как же!
- Никакого Филимонова не было, - глядя, как на врага, на Митрохина, сказал Лапшин. - Филимонова я сейчас придумал. Ты, Митрохин, все лжешь. Ты даже после самоубийства Жмакина не поинтересовался его делом. Ни Кошелева ты не помнишь, ни Нелю эту самую, да и Жмакина, наверное, позабыл. "Мало ли их", - как любишь ты выражаться. Больше того: ты, получив письмо Жмакина, наверное, даже порадовался - концы в воду. Нет, Андрей Андреевич, не вышло! У нас коммунисты работают, а коммунизм и совесть - понятия неразделимые, как бы некоторые демагоги вроде тебя эту самую совесть диалектикой ни старались запутать. Был случай, помню, ты кричал: совесть - понятие сложное. Есть наша совесть, есть совесть буржуазная, так же как порядочность. Тоже, видишь, тебе это слово не подходит - порядочность. Эти понятия фашистам не подходят, - оно правда, а мы, большевики, знаем, что такое порядочность и совесть. Так вот, на нонешнем этапе, предполагаю я, пришел твой, Андрей Андреевич, конец. Ты меня знаешь, известно тебе, что слов я на ветер кидать не люблю, так вот, слушайся совета, последнего совета: давай, Митрохин, сам уходи от нас. Нельзя тебе с людьми дело иметь - много бед натворишь. Так много, что и не расхлебаться потом. Самой советской власти за твои дела придется отвечать, за лично твоя поступки и поступочки. Не смерди, Митрохин, уходи. У чекиста ясная голова должна быть, горячее сердце и чистые руки, так нас наш хозяин учил. А ты? Нет, уходи! Уходи на склад, что ли, строительных материалов или на тару. Мужик ты энергичный, в газетах пишут, что с тарой неполадки, - может, и поднимешь тару. Давай, Андрей Андреевич, не мешкай. Уходи!
- А разве вы мне начальник? - спросил Митрохин, перейдя на "вы" и отваливаясь на спинку кресла. - И разве вы мне можете приказывать? Ну а совет ваш я принимать не хочу. Не хочу, Иван Михайлович, потому что у нас с вами совершенно разные взгляды на вещи и я вам как кость в горле. Вы ведь меня боитесь?
- Я - тебя? - спокойно удивился Лапшин. - Почему же мне тебя бояться?
- Потому, что я противник вашего гнилого либерализма, - раз. Потому, что я не потворствую преступникам, - два. Потому, что я не развожу с ними интеллигентщину, - три, и в больницах беглых аферистов не навещаю, - четыре! Доказательства желаете? Корнюха, вами упущенный, свободно разгуливает и людей бьет как хочет, а всю вашу бригаду из-за одного вора-рецидивиста лихорадит. Вы Анатолия Грибкова под пулю поставили, и это вам сошло пока что, Иван Михайлович, но мы еще об этом, надеюсь, поговорим, как и о вашем Окошкине, который является другом подследственного Тамаркина. Вы не обижайтесь, Иван Михайлович, - испугавшись собственной злобной наглости, грядущего "раздолба" у Баландина и спокойно-насмешливых глаз Лапшина, заспешил Митрохин, - я, может, и горячо говорю, но у меня свои взгляды, а у вас свои, и это вроде дискуссии...
- Так, так, дискуссии, - ровным тоном, чуть вздохнув, сказал Лапшин. Хорошая у нас с тобой дискуссия получилась. А получится еще похлеще. Ну ладно, пока. Но учти, я ведь тебя, Андрей Андреевич, осилю, - совсем тихо, так, чтобы за дверью никто не услышал, добавил Лапшин. - Осилю, потому что я - это мы, а ты - это ты один, как та паршивая овца...
Он стоял уже у двери, и на лице Митрохина было написано облегчение, но, раздумав, Лапшин опять подошел к столу и повторил:
- Я - это мы, а мы - большое дело, Митрохин. Нам крутиться нечего, мы перед партией какие есть. Вот ты про Корнюху сказал. Да, нехорошо получилось. Про Толю Грибкова и того плоше. Ужасное, можно сказать, происшествие. Но, понимаешь, на войне случается - убивают. Никуда не денешься. Но мы - не посторонние, мы и с ошибками нашими есть все же мы. А ты - один и, как Толя покойный выражался, - посторонний. Вот так-то...
Поскрипывая сапогами, не торопясь, он дошел до двери, толкнул ее плечом, и долго еще Митрохин стоя прислушивался к грузным шагам в длинном коридоре Управления...
"По служебной надобности"
От последнего слова подсудимого Тамаркин отказался. Председательствующий объявил перерыв, и Лапшин, взглянув на часы, решил съездить в больницу к Жмакину.
Дважды он бывал здесь и оба раза не замечал в Алексее особых перемен, хотя лечащий врач, брюнет с отливом в синеву и выпуклыми глазами, утверждал, что "имеется некоторый прогресс".
Жмакин вышел к гостю в комнату для свиданий. Лапшин сидел на скамье, широко расставив колени, в одной руке у него был пакет с передачей, в другой - незакуренная папироса. Жмакин сразу же жадно посмотрел на папиросу, но Иван Михайлович перехватил его взгляд и сказал:
- Нет, Алеша, категорически нельзя. Я у доктора у твоего специально спрашивал, он заявил - ни в коем даже случае, иначе вообще передач лишу. Никотин - для тебя яд.
- Никотин для всех яд! - грустным голосом подтвердил Жмакин. - А вот доктор наш курит - я сам видел.
Некоторое время они посидели молча, потом Лапшин спохватился и отдал передачу.
- Спасибочки.
- Как сам-то себя чувствуешь?
- Да вот психую! - как бы с удивлением сказал Жмакин. - Иногда ничего, а иногда, знаете, все во внутренностях прямо-таки трясется. И слезы текут. Ничего такого нет, обращаются культурно, а текут слезы и текут. По-научному объясняют, что у меня нервная перегрузка была. Как вы считаете?
- Да не без того.
- А чего вы ко мне ходите? - неожиданно, без паузы, спросил Жмакин.
- По служебной надобности! - холодно ответил Лапшин. - У меня чуткость тоже в распорядок дня входит. Ты же сам сказал об этом - не помнишь?
Жмакин молча пожал плечами. Ему, как все эти дни, хотелось плакать, и тоска щемила сердце; он отвернулся от Лапшина и глазами, полными слез, стал смотреть в окно. Лапшин напряженно посапывал за его плечом. Пока Жмакин плакал, пришел на свидание сумасшедший шахматист Кристапсон, потом пришел жалкий человечек Мансуров, заболевший манией величия, - нынче он был Бонапартом и вел себя соответственно тому, что знал о Наполеоне. За ним явился толстый, бурно-веселый отец большого семейства Александр Георгиевич коллекционер, очень надоедливый и шумный. Кристапсон - бледный, гибкий, с блестящими глазами - вдохновенно ругал своей миловидной жене всех знаменитых шахматистов мира, а она кротко и грустно кивала; Александр Георгиевич бурно здоровался с семьей; Мансуров скомандовал "смирно" своим воображаемым гвардейцам и тотчас же так разбушевался, что его увели. Народу было все больше и больше, комната свиданий гудела ульем.
- Во, психи! - улыбнувшись и быстро рукавом халата утирая слезы, сказал Жмакин. - Ей-богу, здоровый человек тут запсихует.
- Ты почему Клавдию не пускаешь? - спросил Лапшин. В сущности, он из-за этого сюда и приехал. - А, Алексей?