- Бывает! - сказал Лапшин равнодушно. И спросил: - Тебе известно, что именно Корнюха убил Толю Грибкова?
Жмакин чуть-чуть отшатнулся от Лапшина, подумал и тихо ответил:
- Нет. Неизвестно.
- Так вот знай. И байки про этого гада лучше не рассказывай.
- А он верно гад? Может, как и у меня, судьба поломатая?
- У него не "поломатая", - передразнил Лапшин. - У него, Алеша, своя судьба. Своя.
И такая спокойная, такая уверенная и ничем не поколебимая ненависть прозвучала в этой короткой фразе Лапшина, что Жмакин даже голову втянул в плечи и замолчал надолго. Молчал и Иван Михайлович. Яркое весеннее солнце пекло им лица, от доброго пьянящего воздуха клонило ко сну. Уже набухли почки, крепко пахло землей, молодой березой...
- Что ж, давай съездим, - сказал Лапшин, - тебе полезно по улицам проехаться, хорошо для здоровья...
- Ох, об моем здоровье у всего вашего Управления одно только и есть беспокойство, - сказал Жмакин. - Ночи не спите, включая самого товарища Баландина.
- Может, и не спим, - усмехнувшись чему-то, ответил Лапшин. - Кто нас, Жмакин, знает, мы люди секретные...
У ворот больницы стояла машина. Жмакина выпустили беспрепятственно, неловко ему было только, что позабыл переодеться, так в спецовке и сел рядом с Лапшиным. Иван Михайлович, крякнув, захлопнул дверцу, вывернул руль, машина двинулась, разбрызгивая сияющие весенние лужи.
- Для чего вы меня везете? - спросил Жмакин.
- Для одной встречи.
- Подходики, - сказал Жмакин. - Все вы ко мне подходите. Кабы еще молодой, а то слава богу.
- Прожита жизнь?
- Не надо ко мне подходить, - жалобно заговорил Жмакин. - Честное слово, товарищ начальник, не надо. Я больной человек, психованный, нахожусь на излечении, самоубийство со мной было, чего вы меня тревожите? Папироски, лимончики, беседы. В тюрьму так в тюрьму. Воспитание ребенка. Я не ребенок! Я - жулик! Правильно?
- Правильно! - сказал Лапшин.
В Управлении он своим ключом отпер дверь кабинета, аккуратно повесил плащ на распялку, сдвинул кобуру назад, собрал со стола все бумаги и уложил их в сейф. Взглядом Жмакин следил за ним, ожидая подвоха. Лапшин подмигнул ему и сказал весело:
- Ладно, Алеха, не сердись, печенка лопнет.
Засмеялся и позвонил. Косолапо ступая, вошел огромный Криничный, мельком взглянул на Жмакина, подал Лапшину записку. Иван Михайлович прочитал и велел:
- Когда пообедает - сюда. А нам распорядись, сделай одолжение, чаю. И бутербродиков, что ли? На всех троих. Будем мы тут чай пить. Будешь, Алексей, со мной чай пить, или оно тоже подходцы?
- Буду! - веселея, сказал Жмакин.
Криничный вышел. Лапшин велел Жмакину сесть рядом с собой. Алексей покорно сел. Его немножко лихорадило от предчувствия чего-то удивительного, небывалого еще в жизни. И лицо горело, и сердце колотилось. Лапшин задумался, потирая щеки ладонями, большое, свежее лицо его стало грустным. Тикали часы в деревянной оправе. Под большим зеркальным стеклом на сукне стола были разложены фотографии - незнакомые, суровые военные люди.
- Это дружки мои, - словно самому себе, сказал Лапшин. - Никого уже в живых не осталось. Боевые дружки, не штатские. Эх, войны, Алеша, войнишки, вот повоюешь - узнаешь, где люди познаются...
И он с серьезным вниманием, несколько даже по-детски, склонил голову к фотографиям. Жмакин тоже глядел, чувствуя неподалеку от себя широкое, жиреющее плечо Лапшина.
- Вишь, сколько их у меня, дружков...
Но Жмакин уже не видел их.
Он смотрел на дверь, в которой, словно в большой раме, стояла маленькая, рыженькая. Неля, почти не изменившаяся с тех дней, та Неля, из-за которой все и случилось, та Неля, которую не вызвали в суд потому, что она уехала, убежала, испугавшись братьев Невзоровых...
- Алеша! - прижимая руки к груди, сначала негромко, потом громче сказала она. - Алеша! Алешенька!
Лапшин сбоку своими яркими глазами смотрел на него: Жмакин медленно, словно не веря себе, поднялся. Иван Михайлович стиснул его локоть - худой локоть больного человека - своей большой рукой. Он, казалось, не заметил и руки Лапшина. Он смотрел, вытягивая шею, не веря своим глазам. Его трясло, било, он рванулся, но Иван Михайлович с мягкой силой удержал худой локоть в своей руке. Тогда Неля крикнула:
- Алеша, прости, прости меня, это мама меня увезла, она Глебки боялась, он сказал, что зарежет меня насмерть, если я хоть что-нибудь... Алеша, я на колени встану, Алешенька, я только потом разобралась и поняла, от меня они скрывали, что ты в тюрьме...
Он ничего не говорил, только вытягивал шею. Он не рвался больше. Зеленые бешеные его глаза погасли, затем в них заиграл какой-то новый, горячий свет. И, перекрывая ее крики своим сиплым, страшноватым сейчас голосом, Жмакин спросил:
- Не верещи! Ты сама приехала? Сама так решила? Сама меня нашла?
- Нет, - сквозь слезы ответила Неля. - Это они меня нашли, вот эти работники милиции. Они ко мне в Киев приехали. И тогда, - быстрее заговорила она, - тогда мы с мужем решили, что так невозможно, что нужно скорее, и он мне дал сколько угодно денег, я прилетела на аэроплане, я на свои деньги, Алеша, прилетела, и я все подтвержу, потому что они разоблачены - эти мерзавцы, я все сделаю, все, и присягу...
И вдруг Криничный засмеялся. Он стоял за Нелиной спиной, у косяка, огромный, успевший загореть, стриженный наголо, по-солдатски, и смеялся. Жмакин испуганно взглянул на Лапшина и увидел, что тот тоже улыбается, по-прежнему держа его за локоть. Улыбается с таким спокойным и усталым презрением, с таким выражением брезгливости, что, пожалуй, Жмакину ничего уже не стоило говорить. И он промолчал. Он ничего больше не сказал. Он сел вновь рядом с Лапшиным, чувствуя по-прежнему его плечо, и опустил голову. И даже не слышал, как Иван Михайлович попросил Криничного:
- Проводите, пожалуйста, гражданочку на выход. И пусть нам принесут чаю, но не на троих, а на двоих...
Дверь закрылась. Потом еще раз зашел Криничный, как сквозь сон Жмакин понял, что Криничный ищет валерьянку "для дамочки". Опять закрылась дверь. И в наступившей тишине Лапшин негромко спросил:
- Так при чем же здесь, Алеха, наша советская власть?
В МАЕ
Личная жизнь
После майских праздников все в бригаде Лапшина внезапно поняли, что Василий Никандрович Окошкин окончательно и смертельно влюблен. И в бумажнике, и в кошельке, и в ящиках стола, и под стеклом на столе - везде появились самые разные фотографии Ларисы Кучеровой. Вася разглядывал их и строго и сдержанно говорил и Побужинскому, и Бочкову, и Павлику, и Криничному:
- Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!
Лицо у него при этом делалось торжественным, будто он и впрямь читал приговор. Кроме того, Окошкин всюду таскал с собой сентиментальные сувениры, как-то: маленькие, с Ларисиными метками платочки, ее старую пуховку для пудры, кусочек карманного зеркала, каменного слоненка и еще всякую дрянь в этом роде. На подковырки Побужинского Окошкин отвечал односложно и опять-таки строго:
- Я в вашу личную жизнь, кажется, не лезу? И слоненок вас на касается!
Каждые два-три часа, где бы он ни был, Василий Никандрович отыскивал телефон, с тяжелой настойчивостью маньяка подолгу добивался какого-то коммутатора, дул в трубку, требовал соединить его с номером тридцать вторым и, убедившись, что это весовая, жалким голосом просил:
- Кучерову, сделайте одолжение, очень буду благодарен, из контроля, пожалуйста, будьте так любезны, срочно нужно...
Себя он называл при этом почему-то "из Главметизсбыта", благодарил и благоговейно ждал, а когда Кучерова подходила, задыхался и спрашивал:
- Ларечек? Ларисенок? Лисонька?
Лицо у него стало обалделым, он подолгу бессмысленно глядел перед собой, часто ронял и даже разбивал дома посуду и вовсе не изводил Патрикеевну. Шутить над собой он никому не позволял и все праздничные дни делился своими переживаниями с Ханиным, подолгу жаловался ему и требовал ответа на "свои жгучие вопросы", как выражался Давид Львович.