Я приношу ей хорошие конфеты, бразильский кофе, и Нинель Николаевна непременно лезет в сумочку, чтобы вытащить рубли, но я начинаю ей объяснять, что не возьму и что иначе мне у нее неловко, она ведь меня потчует, а сама ко мне в гости не ходит – почему же я стану вводить ее в односторонний расход? Следует сцена препирательства, но я стою на своем жестко, и, наконец, Нинель Николаевна прячет мятые бумажки, в глазах ее искреннее презрение:
– Прагматики... И как вы не понимаете, что гость – это радость!
Ей хочется выглядеть женщиной вовсе не обездоленной, а, напротив, тонкой, и знающей в любви, и если не имеющей, то имевшей романы, достойные ее (не разменявшейся ни в тридцать, ни в сорок): усталость, но никак не исчерпанность. Тут она полагается на мою чуткость, позволяя себе немного (но и немало) пофантазировать, а подчас даже и учит меня любить женщину: любить тонко, уважительно, достойно их слабости и их женской необходимости скрывать желание. Если слушать со стороны, мы не совсем мы и наши разговоры не только наши. И уже привычно я делаю из себя добродушного мужика, потертого, повидавшего виды, но все еще плохо понимающего женщин, особенно же прямые движения их души. Подыгрывая, я повествую, если найдет стих, о том, как не успел даже расшнуровать ботинки или как впопыхах искал на ночь уютное ложе в помещении опустевшего детского сада и прочая, прочая, нехитрые россказни о кой-каких своих романах, отчасти, мол, вполне простительных и житейских, а отчасти, увы, пошловатых.
Нинель Николаевна то морщится, то, сочувствуя, меня укоряет:
– Боже мой, Игорь, – как тебя жаль, с какими ты женщинами водился!
– Что делать...
– Но неужели никого из молодых и порядочных вокруг тебя нет? Мне думается, что вы, вы все очень торопитесь – и перестаньте же вы беспрестанно думать о спанье: спать, спать, спать, неужели это и есть человеческое общенье? это вас губит!..
На что я вздыхаю и развожу руками – мол, понимаю, но, и понимая, никак, мол, не могу выйти на красивые заповедные луга из своего полумедвежьего леса.
Аню с тех наших своднических, сватовских дней Нинель Николаевна уже несколько лет как не видела, и потому Ани в наших разговорах нет; и вообще ее как бы нет. Общения наши с Нинелью Николаевной редки, но вполне автономны.
И поскольку я к ней, к Нинели Николаевне, или просто к Нине, раз от разу прихожу и поскольку мы с ней мужчина и женщина, некоторая интимность неизбежно присутствует. (Не мешая, не портя ровности наших отношений.) Иногда оба как бы останавливаемся: чувствуем черту. В конце концов она одинока, и вдвоем час за часом сидим и коротаем долгий наш вечер: мужчина и женщина – и куда же деться. И, может быть, поэтому мы никогда за разговором не выпиваем вина, скажем, или водки, и никогда, даже и по забывчивости, я не принесу с собой. Тем более у нее в холодильнике никогда вдруг не оказывается нечаянной бутылки сухого вина.
Будучи постарше, она иногда дает понять, что без особого труда соблазнила бы меня в свое время или даже всерьез вскружила голову, но не хотела тогда и сейчас не хочет: это, мол, нам лишнее. И, разумеется, начни я склонять ее к легкому роману, склонять просто так или по случайному желанию, она бы тут же поставила меня на место. Отчитала бы. Пристыдила. Но, может быть, после долгих и мученических колебаний, после слез и бурного негодования она бы и уступила, о чем бы после жалела. О чем бы после оба, конечно, жалели, так как Нина не только же в выдержанной роли, она действительно возвышенна и горделива и опережающей порядочностью своей далеко вперед чувствует, что хорошо в отношениях и что плохо. Она прагматична тут; правда, в прагматизме ее нет расчета; вероятно, она попросту немеет от страха перед рискованным.
Я со своей стороны и именно в этом качестве устроен, пожалуй, более просто; попроще; но и я случайностью пуган и, если что, тем более не буду знать, что делать с ее одиночеством, которое, помимо прочего, будет спроецировано на меня и мою жизнь.
Так что оба знаем, что тут есть черта; в разговорах своих оба задолго ее чувствуем и, едва скользит, обходим стороной. Можно считать, что ничего и нет.
Иногда ловлю себя – вдруг случай, а вдруг изгиб судьбы; потому, быть может, и нейдут они оба – он и она – у меня из головы, что я, в сущности, уже примериваю на себя и заранее присматриваю модель одинокой жизни, дабы отметить, завязать узелок, понять или даже устранить эту мою потенциальную одинокость загодя. (Чтобы избежать?..) Будущее ведь неизвестно. Человек не готов. А психика его по части предощущений устроена достаточно хитро, если не потаенно. И суть не только в некоем сквозном замысле.
Одна из хитростей, если не потаенностей, состоит как раз в том, что незнаемое наше будущее подает тем не менее нам знаки и просвечивает из своего далека нам уже сейчас, в обычные и рядовые наши минуты. Будущее не много– или, пожалуй, не столь уж многовариантно, и потому, просачиваясь в мысли и в повседневность, оно не случайно фиксирует нам в повседневности тех или иных людей, оно для нас их обнаруживает; опережая время, оно их в нас засвечивает. Не мы провидим будущее; оно – нас.
Нам как бы подсказывают. Опять и опять по небу идут облака, которые через какое-то время – наши тучи. Мы их узнаём. Или не узнаём.
По ровному небу на нас набегает наше будущее.
Пусть бы так: пусть привлекающие и так или иначе занимающие нас люди на стороне – это и впрямь некое узнавание нашего будущего, голос самозащищающейся нашей психики и прочая метафизика.
(Геннадий Павлович, напротив, считает, что поступки настоящего более всего соотносятся с прошлым. Или даже со всей нашей прошлой жизнью. Он нередко проецирует свою жизнь на тот или иной нынешний факт.)
Геннадий Павлович иногда хочет подчеркнуть свое равнодушие к продвижению вверх по служебной да и по всякой иной лестнице признания; он, и правда, чист, безупречен. Но ведь собственной чистоты человеку бывает мало, недостаточно, и тогда остро хочется поймать меня, гостя, на тех или иных словах, схожих с мирской суетой, с тщеславием, – я это знаю и невольно, почти как с Ниной, нет-нет и занимаюсь перевоплощением, иначе разговор у нас в такую минуту не пойдет или пойдет трудно. Иначе мы просто не поймем, как нам в такую минуту держаться. Без выявленных мук моей (суетной) души нам не посидеть за столом; нам и чай не чай.
Так как с ним надо много тоньше, чем с Нинелью, я выстраиваю оборону: я демонстрирую определенную горячность, отбиваю и наношу уколы, иначе слышно подыгрывание (но и под спудом я молчу о том, что он в грезах своих побивает начальников в их больших кабинетах), я только отбиваюсь, притом горячусь, вроде как уличенный им, вроде как проговорившийся, после чего даже каюсь – да, мол. не без тщеславия живу жизнь, мол, и к славе ревную – и не без некоторого, мол, обеспечения вперед забочусь, увы, о днях будущих (но молчу, что он в своих грезах, по его же логике, лезет к начальству со словами, а значит – с мыслями). Всякий раз и аккуратно я останавливаю себя как раз на пороге перехода на его личность: я останавливаюсь, как перед воображаемой стеной, и с каждым разом делаю остановку эту все более умело, непринужденно. Я, вероятно, хочу, чтобы чувствовал он себя справедливым и правым в нашем вечном споре. И чтобы выглядел он в наши редкие встречи так, как он хочет. В конце концов мне это нетрудно.