У Моцарта
Беседа так стремительна, что собеседники не могут усидеть на месте. Один розоволицый, светловолосый, другой, смуглый, с резкими чертами лица, брюнет, — оба не уступают друг другу в стремительности речи. Комната невелика, к тому же ее загромождает большой рояль, и они мечутся по свободному пространству, как разъяренные львы. Иногда они невольно уступают друг другу, когда чувствуют, что могут столкнуться.
Они говорят то по-итальянски, то по-немецки. Оба возбуждены и сильно жестикулируют. В речь немецкую иногда вплетаются слова итальянские, а в мелодичную итальянскую вдруг врываются грохочущие немецкие фразы. Их пылкая беседа совсем не ссора, это всего-навсего дружеские переговоры композитора и либреттиста.
Моцарт сочиняет новую оперу, а поэт Лоренцо да Понте — либретто к ней. Итак, музыка будет немецкая, а слова итальянские. В этом нет ничего удивительного! Сказал же кто-то в Вене, что если человек идет в оперу, то, разумеется, он идет в оперу итальянскую.
Сыны Рима, Неаполя и Венеции властвуют в европейской музыке, как некоронованные короли. Лишь немногие решаются иногда заикнуться, что пора бы со сцены звучать родному языку вместо пришлой итальянщины. Но разве порядочное общество станет посещать театр, со сцены которого звучит плебейская речь!
Вольфганг Амадей Моцарт, которому минул тридцать один год, уже сделал безуспешную попытку создать немецкую оперу и уж теперь-то будет держаться привычного порядка! Либретто будет итальянским, это несомненно.
К сожалению, у них разные взгляды на главного героя оперы — Дон-Жуана. Моцарт мелькает по комнате быстро, как смычок в руках скрипача, и страстно протестует:
— Вы делаете из Дон-Жуана какого-то шута, только для того и присутствующего в опере, чтобы смешить публику!
Да Понте обладает бурным темпераментом, его речь льется с невиданной быстротой:
— Только так и должно быть. Опера о Дон-Жуане может быть только комической! Вы напишете веселую музыку, а я — текст, который будет сверкать остроумием.
Моцарт отрицательно повел пальцем:
— Но я не обязан поступать, как все. Театр должен быть правдив, как сама жизнь! Немного драматичного, немного смешного!
— Но вы, маэстро, копаете могилу своей славе! Смотрите, как бы в театре не оказалось аплодирующих только двое: я и вы. Общество хочет повеселиться. Никто вас не поймет!
— Не поймут? Я пишу Дон-Жуана для пражского театра. А в чешской земле меня поняли, как нигде в мире. Если бы вы видели, с каким воодушевлением там встречали меня, когда я был у них в этом году, в январе! Вы, итальянцы, думаете, что понимаете музыку, как никто, но представьте себе, в Праге в музыке смыслит каждый дворник!
— Ну-ну-ну! — оскорбился да Понте.
— Хотите доказательств? Так вот послушайте! Однажды мы с женой ехали в Прагу, и на окраине города возница остановился перед маленьким трактиром. Говорит, дескать, промерз до костей. Да и не мудрено! Мороз стоял лютый, воздух так и обжигал! Жене не захотелось вылезать из-под меховой полости, а я выбрался из возка и, хотя корчма была незавидная, пошел вслед за возницей. Она была полна народу, и, судя по одежде, небогатого. Кольщики льда, кучера, плотники — словом, разный ремесленный люд предместья, никаких господ! В углу настраивал арфу невзрачный старичок в поношенном пальто… Настроил, заиграл. И что же вы думаете, я услышал? Напев из моей оперы! Из «Свадьбы Фигаро»! Старый арфист отнюдь не был виртуозом, но играл он с увлечением. И в трактире вдруг все стихло… О, господин да Понте, если бы вы могли видеть, как любят музыку чехи! Эти оборванные дровосеки, поденщики дружно подпевали артисту. Итальянских слов они, разумеется, не знали, и подпевали: та-та-там, та-та-там, та-та-там-там… Но как! С таким удовольствием, с таким жаром, что, верите ли, глаза мои наполнились слезами. Я незаметно сунул арфисту дукат и выбежал из корчмы. Если бы я остался там, то расплакался бы от счастья… Ну, что на это скажете, друг? Я хочу написать для Праги оперу как можно лучше. Но написать слова к ней сам не могу.
— Ну, пожалуйста, я ведь не против, — быстро смирился да Понте. — Вы сами лучше знаете, что для вас…
Он не закончил. Дверь отворилась, и вошла жена Моцарта — темноволосая, миловидная, улыбающаяся. Она держала в руках письмо.
— Тебя спрашивает какой-то юнец. Такой смуглый, мрачный. Хочет поговорить с тобой, Вольфганг! Это его рекомендация. — Констанца отдала мужу письмо и еще какой-то листок и, протянув руку да Понте, который, галантно склонившись, поцеловал ее, исчезла, как видение.