— Простите, я помешал вашим занятиям… — Репин спохватился, и смущенная улыбка осветила его виноватое лицо. — Вы продолжайте, будто меня и не существует.
— Как можно! Такие гости нас жалуют не столь часто, — воскликнул Рубец.
— Нет, нет, обязательно продолжайте. Я послушаю.
— Ну что ж… Ежели такая твоя воля… Мы недолго. А ну-ка повтори, — сказал он Петру.
Большая комната сразу стала как бы теснее. Захотелось на простор, куда-нибудь на Волгу, под высокое небо. Казалось, только там и можно почувствовать всю силу этого голоса.
— Как хорош!.. — пробормотал Репин. — Орфей!
Несколько минут он пристально всматривался в лицо певца, а затем машинально, не совладев с собою, потянулся за листом бумаги. Почти не отрывая карандаша, он сразу же схватил самое главное — простодушие и радость человека, впервые прикоснувшегося к большому искусству.
Рубец искоса поглядывал на гостя, понимающе перемигивался с «Орфеем» и почти без передышки начинал новый аккомпанемент: «Пускай рисует».
— Однако я вас совсем замучил, — спохватился Репин, устало опускаясь на стул. — Простите великодушно.
— Судя по твоему виду, замучился ты сам, — рассмеялся Рубец. — А ну-ка показывай, что получилось!.. О, живо, очень живо схвачен. Великолепно, Репин!.. Смотри, Петро, каков ты есть на самом деле. Вся душа твоя тут обнажена.
Через раскрытые окна донесся первый удар колокола.
— К вечерне звонят, — мечтательно промолвил Репин. — Грешен, люблю колокольный звон… Он напоминает детство, Чугуев. Помнишь, Александр Иванович?
Рубец оживился.
— Еще бы!.. Впрочем, церквами-то наш заштатный город не зело богат.
— Четыре со звоном… Я их расписывал в свое время. Здесь, конечно, поболе.
— Двадцать две! И какая старина! Какая история! Какая архитектура!
Все трое вышли в сад, чтобы лучше слышать перезвон колоколов.
Земля была устлана облетевшими лепестками яблоневого цвета. Деревья еще сквозили, и едва пробившиеся листочки были трогательны в своей младенческой беспомощности. Сильно и пряно пахла сирень.
Репин прислушался — Вечерний звон, вечерний звон…
— Да, звонят… — Рубец узнавал колокола «по голосу». — Слышишь бас — фа диез верхней октавы — это на Спасо-Преображенской. С тысяча шестьсот девяносто восьмого года стоит храм… А вот вступает, чуть повыше тоном — старый собор, полковой, Стародубского полка… История, Илья Ефимович, история в каждом камне… А этот, слышишь, веселый, заливистый — предтеченский бьет. Церквушка — залюбуешься! Редкое украинское барокко. На стене герб Ивана Скоропадского, гетмана Малороссии…
— Гляжу я, ты немало влюблен в Стародуб.
— Что делать? Вторая родина. Тут и предки жили, даже в городской топографии отражено: часть города Рубцовкой до сей поры зовется… Да ты ведь проезжал через нее — самая окраина, до гребли.
Репин улыбнулся, вспомнив, с каким трудом кони тащили там пролетку.
— Ну и грязища же в том месте!
— Да разве ж это грязь? — Рубец весело развел руками, и глаза его из-под огромных насупленных бровей засветились лукавством. — Вот лет сто назад, когда чумацкие обозы с солью шли, тогда, верно, грязь была. Двух попов обозники приглашали. Один просительный молебен служил, чтобы не застряли на плотине, другой, ежели переезд благополучно совершался, благодарственный, на той, понятно, стороне. А случалось и так: молебны петы, а пользы нету. Застревали посередине намертво, пока не просохнет.
Репин любил забавные истории и не мог удержаться от смеха, глядя на веселого, кряжистого, давно начавшего полнеть Рубца. Он ему живо напомнил прошлый год, имение Мамонтова в Абрамцеве… Рубец тогда читал озорное письмо запорожцев турецкому султану. Дам попросили выйти, и мужчины смогли всласть насладиться смелым казацким юмором. Репин смеялся едва ли не больше всех и тут же карандашом набросал уморительную сценку — хохочущих до упада запорожцев, которые сочиняют ответ султану.
С той поры он начал думать о новой картине. Он писал «Царевну Софью», портреты Стасова, Куинджи, отца, но думы его неизменно уносились в шумный и веселый мир запорожской вольницы. Совсем по-иному, чем раньше, он смотрел на кривые казацкие сабли, на пики, папахи, свитки, жупаны, иными глазами всматривался в лица знакомых и незнакомых людей, как бы меряя их единственной меркой — подходят они или не подходят к его замыслу.
Несколько этюдов уже хранились в заветном альбоме. Одного казака удалось зарисовать совсем недавно, в Чугуеве, откуда он возвращался сейчас в Москву… И вот Рубец. Он посмотрел на него как бы впервой. Боже мой! Да ведь это же готовый казак для его картины! Тот, кто будет хохотать до коликов в животе, упершись могучими руками в бока, разинув до отказа огромный рот.