— Ваша девочка — чудо! — сказал он, когда Аня кончила играть.
Родители молчали. Софья Михайловна положила руку на стол и со странным, горьким и гордым выражением глядела на дочь. А Шурка весь как-то осел, опустил голову. Лицо растерянное, даже испуганное…
Софья Михайловна разрешила все-таки старым приятелям поговорить.
— Идите в беседку, пока я накрою ужин. Сколько вам понадобится минут?
— Минут четырнадцать или девятнадцать, — сказал Ариан Николаевич. — А может быть, уложимся и в одиннадцать.
В беседке над красным столиком зажегся разноцветный фонарик. Ариан Николаевич вспомнил фонарик своей юности времен «дендизма» и улыбнулся.
И вот они сидят друг против друга, Шурка Дымский и Ариан Давлеканов, бывшие школьные товарищи, уже давно выросшие, даже чуть-чуть постаревшие. У каждого за плечами свой, достаточно длинный пройденный путь.
— Все получилось наоборот, — говорил брат. — Мы еще не вышли в рощу и бродили сейчас в унылом ельнике среди серых тощих стволов, покрытых зеленоватыми лишаями. Я с радостью, с легкостью готовился рассказать Шурке о моей идее, а попросить помочь стеснялся. Думал: все-таки большой ученый, слишком земные дела. А он как раз к идее отнесся безучастно. В его лице ничто не дрогнуло. А когда я стал просить его совета и содействия насчет внедрения клея, он оживился и захлопотал. Он стал перебирать людей, к которым стоит пойти, от которых что-то зависит, и это была целая цепь, и не было ей конца. Если этот не поможет, пойди к тому, от того — к другому… Характеры, положение, взаимосвязи, направления — все ему — было до тонкости известно. Он с удовольствием посвящал меня даже в то, у кого на какой струнке можно сыграть. Он был весь в этой дипломатии, в этих хитросплетениях…
Мне что нужно было? Чтобы он, так же твердо веря, как я, в полезность, необходимость, даже неизбежность моего дела, от своего большого имени и авторитета громко и уверенно сказал об этом в тех инстанциях, которые мне недоступны. Но я хорошо понял, что именно этого-то он и не сделает. Он предпочтет разные сложные ходы-переходы простой ответственности, которую нужно взять на свои плечи.
И еще я понял, что Шурка постепенно сформировался в ученого-администратора и он уходит от науки все дальше и дальше. Мне очень жалко Шурку-ученого! Ведь это ученый академического склада. Сколько он мог бы еще сделать! Но он отравлен этой возней. Для этой возни тоже нужны недюжинные способности, Шурка и здесь велик. Но мне с ним уже больше неинтересно.
Мы вышли из ельника. Какое солнце было в роще! Какой шелковый, зеленый свет! Я прислонилась спиной к теплой березе, брат смотрел вверх, на небо, которое просвечивало сквозь ветки.
— Глаза режет. Не захватил защитные очки… Да! — вспомнил он. — Очки-брови! Когда Шурка их снял, чтобы протереть, вся его значительность пропала. Такое же безбровое лицо, какое было у него в детстве, только теперь оно уже было похоже на яйцо-шлюпик, битое, катаное.
Конечно, Шурка еще занимается наукой, но она перестала для него быть вечно живой водой.
— А как клей? Помнишь, он занимался таким же клеем, как ты?
— Не состоялся. То есть он был создан. Дымский со своим коллективом работал над ним пять лет. Но за пять лет он безнадежно устарел.
— А что, Шурка пострадал от этого?
— Да нет, скорее наоборот.
— Как же это?
— Пока шла работа над клеем, он напечатал несколько статей на эту тему, выступал с докладами… а то, что клей не удался, как-то не заметили. Списали это дело, и все. Словом, разговор у нас не очень получился, и когда Софья Михайловна пришла звать нас ужинать, я охотно пошел.
Давлеканову было хорошо за столом. Софья Михайловна казалась ему славной, девочки (особенно Аня) прелестными. И Женька такой спокойный, уверенный, добродушный, и так все красиво. И теплый свет торшера и чернота ночи.
Софья Михайловна сидела напротив него в мягком свете большого белого абажура. Голова ее с тяжелой прической все клонилась и клонилась набок, будто длинная тонкая шея не могла ее удержать.
Черная прядка отделилась от виска Софьи Михайловны и висела, словно еще больше оттягивая голову. А глаза были такие блестящие, полные влагой до краев. Вот-вот — и она прольется. «Что-то у нее неладно», — понял Ариан Николаевич.
— Сонечка-старшая! — сказал он тихо.
Софья Михайловна медленно подняла голову. Давлеканов обошел вокруг стола.
— Пойдемте поговорим, вам станет легче. Вам не надо меня стесняться, ведь я старый приятель вашего мужа, почти что ваш родственник. — Он осторожно взял за локоть Софью Михайловну и повел ее с террасы вниз. — Мы на воздух! — кивнул он Шурке. — Вам нужен воздух, воздух, воздух! Как говорят врачи, — сказал он Софье Михайловне.
Они ходили по пояс в мокрой душистой траве, все время куда-то проваливаясь и стараясь, чтобы длинные широкие полосы света, которые тянулись от террасы, не доставали их.
— Ну что, ну что такое? — спрашивал Ариан Николаевич.
— Не осуждайте меня, ведь мы так мало знакомы… Но мне не с кем поговорить! Матери нет. Подруги? Я для них счастливая, благополучная… Они ничего не знают. Ведь я служу ему, служу… И хоть бы раз он посмотрел на меня по-человечески, хоть бы раз спросил: «Сонечка, что с тобой?» Нет, нет, он внимателен. У меня все есть: квартира, машина, дача. И у детей тоже. И мне такое доверие: у меня вкус, у меня глаз, у меня «вкусные руки», Александр Евгеньевич ничего не будет есть, если не я приготовила, к его кабинету никто не может притронуться, кроме меня, ему нравится только то, что я устроила, я убрала… Но я, я, — Софья Михайловна схватила себя за горло, — ему не нужна. Он меня и не знает. А если чувствует что-то во мне — боится. Я не могу при нем сесть за рояль. Я пою и забываю все вокруг, и я живу, а не служу вечной службой. Видели бы вы, как он входит в комнату, где я пою! Нет, он ничего не скажет, а только тронет висок. Все! Все! Меня снова нет! Я снова служу, служу, служу! А дети? Детей-то он любит. Анечку в особенности. И боится ее. Боится в ней того же, чего боится в моем пении. Того, что ему не понять… Нет, не по силам мне, не могу я больше.
— Зачем вы вышли за него? — спросил Ариан Николаевич грубо.
— Надо же было за кого-нибудь выходить! Насмотрелась я на своих эмансипированных подруг! «Мне бы только ребенка, муж не нужен, я сама…» А я чувствовала, что не могу сама, одна… — Они опять ходили, опять куда-то проваливались…
— Слушайте, здесь очень мокро. Ваши босоножки…
— Бог с ними, с босоножками, нет, я, наверное, не права, нет, он ведь хороший семьянин, он всегда заботится, чтобы у нас все было, все самое лучшее. Нет, мне все завидуют, не слушайте меня, я счастлива, счастлива, счастлива…
По широкой световой дорожке к ним спешил Шурка.
— Софья Михайловна! Да где же вы?
— И знаешь, дорогая, мне показалось, что Шурка был встревожен не тем, что я могу затеять флирт с его женой. Нет. Он боялся того, что мы поймем друг друга больше, чем понимали друг друга они с женой. И тут мне стало ясно еще одно: Шурка боится таланта. То, чего он не понимает, куда ему не дано заглянуть, для него враждебно.
— А он сам разве не талантлив?
— Тут другое — большие способности плюс знания, плюс уменье работать с наибольшим эффектом. Он просто вырос и живет в атмосфере науки. А вот сейчас он со страстью отдается деловым отношениям и их сложностям.
— А сын какой у Шурки?
— Ничего малый, в нем может что-нибудь взыграть. У него мама хорошая — Сонечка-старшая. А самому Шурке здорово подпортила мама-профессорша.
Брат постоял, посмотрел на небо…
— Да, что это я хотел? Еще ночью просыпался, думал… Вот что — купить трубу.