И загудели в селах набаты, созывая народ, и пронесся от края до края клич: «Наш Питер! Конец коммуне».
По улицам ходили разодетые люди, густо перло самогонным духом — пили ведрами.
— Теперь хлеб нечего беречь, раз власть на всей Расее наша!
Девки, озорно играя плечами и притопывая, пели прибаски:
А другая отвечала:
В Дворики в самый разгар гулянья приехал из Каменки матрос Бражный из сторожевского Вохра. У братвы его шапки с зелеными лентами, брюки клеш, вооружены до зубов, лошади — огонь! Они скакали по селу, помахивая плетьми, заигрывая с девками, орали похабные песни. Около двора Данилы Наумовича их остановил начальник милиции Илья Данилович:
— Батька к обеду приглашает.
Бражный поломался для важности, но согласился; братва двинулась в дом. Данила Наумович надел суконную синюю поддевку, навесил медаль, — он тоже не лыком шит, у государя-императора с другими волостными старшинами побывал, удостоился высокой милости. Сапоги его скрипели и пахли дегтем, всех своих дочерей и снох — розовых, сытых — усадил Данила Наумович за стол. Меж ними разместились матросы, прижимались к ним, гладили толстые ляжки, потели.
Первый стакан поднял Данила.
— За победу, братья матросики, — елейно сказал он, — чтобы, значит, во веки веков!
— Ур-ра! — гаркнул Бражный и ущипнул жену Ильи.
Та взвизгнула. Илья нахмурился, но сдержался: пойди скажи поперечное словцо дорогим гостям!
— Кронштадт — это ж что?! — похвалялся Бражный, никогда ни в Кронштадте, ни в матросах не бывший. — Эт-то же крепость, бастион… Да там братва своя в доску. Р-раз — и вся Россия к чертям, два — и нет ничего! Вот что такое Кронштадт! — заключил он.
Совсем захмелевший, пьянствовавший уже в пятом или седьмом селе, Бражный обнял жену Ильи и заплакал.
Илья обиделся, полез в драку; его быстро утихомирили.
Данила Наумович, выпив через меру, развеселился и пошел в пляс.
В окна лезли любопытные, пересмеивались; девки, мальчишки, расплющивая носы о стекла, смотрели на веселье.
— По такому делу, — кричал Данила Наумович, — молебен бы отслужить!
— Д-давай сюда попа, — заорал проснувшийся Бражный, — я из него, кудлатого, котлету сделаю! Пускай панихиду служит, бог с ним!
Отрядили конника за попом. Тот примчался быстро — его подгонял плеткой верховой.
На молебен пришел Сторожев. Поп и дьякон долго шептались с ним: дескать, какую власть поминать?
Сторожев, понаторевший в церковных делах, в три счета составил многолетие «народному герою Антонову со братией своей» и «неустрашимому воинству крестьянскому».
Бражный на молебне охальничал, пытался что-то петь, поп сердился, тряс головой.
После молебна матросы подошли к кресту. Бражный заблевал попу рясу и епитрахиль, а под конец так напоил его, что тот скатился под стол, да там и захрапел. Вечером матросы гуляли по селу, где-то били стекла, кого-то секли плетьми, чьих-то девок изнасиловали.
К утру многие матросы оказались избитыми до полусмерти, а Бражный валялся за чьим-то сараем с раскроенным черепом.
Догулялся!
Кронштадтский мятеж вскружил голову Антонову.
Видел он в своих мечтаниях поля и перелески и дали, перекатывающиеся через древние курганы, через реки и озера, скованные льдами. Не охватить внутренним оком этих просторов! Соломенные ометы и стога сена, возвышающиеся там и здесь, припорошенное снегом белое величавое застывшее пространство, купы гнущихся под снежными шапками берез и дубов, утопающие в снежных валах кусты, сугробами занесенные овраги и луга, таинственная молчаливость лесов, погруженных в зимнюю дрему, то освещаемых солнцем, то купающихся в мертвенном свете луны.
И тысячи деревенек и сел… То колокольня мелькнет где-то в безбрежном просторе, то махнет крылом мельница, то покажется на дороге подвода и согбенная фигура мужика в дырявом армяке, погруженная в вековечную думу…
И мечтал Антонов поставить свою власть на этих необозримых пространствах. Свою власть! Хотя бы пришлось для того шагать по колено в крови, пороть, пытать, вешать, стрелять, сжигать города и села. Никому пощады, кто против него! Никакой жалости, не верить слезам, наслаждаться стонами врагов, пытаемых Германом!