— У тебя, случайно, не совещание, товарищ Сафарян? Не помешал?
— Совещание. Сам с собой совещаюсь.
— А! — вроде бы что-то понял тот. — Так я вот что хотел сказать. Учитель-то крышу починил. И покрасил ярко.
— Камсарян?
— А то кто же? Мы село с лица земли стираем, а он дом подновляет. А на днях они свадьбу играли.
— Говорят, у него дочь красивая. За кого он ее выдал? За врача?
— Да нет, не ее свадьба. Водитель председателя, Миграна Восканяна, женился. До утра гуляли.
— Ну и хорошо. Чего тут удивляться-то? Говоришь, Камсарян крышу покрасил?
— В красный цвет. В ярко-красный. За пять километров без подзорной трубы видать.
Сафарян помолчал минуту и, чтобы чем-то заняться, зажег сигарету, хотя курить ему не хотелось.
— В красный, говоришь?
— Краска, думаю, заграничная. Любопытно, где достал? Выясним?
— Слушай, Антонян, — в голосе Сафаряна прозвучали металлические нотки, — слушай, что я тебе скажу, товарищ лейтенант милиции: не смейте касаться крыши, ясно?
— Почему? — остался в недоумении Антонян.
Решительным, не допускающим возражения тоном Сафарян поставил точку:
— Не смейте касаться крыши Саака Камсаряна! Понятно? Лучше будет, если ты побыстрей разыщешь тех, кто избил сына Миграна Восканяна! Все!
Сафарян сам удивился своему категоричному тону, небрежно опустил трубку, подошел к окну и долго, пристально смотрел на горы-«сиротки».
Что за человек этот Камсарян? И чего он, в конце концов, добивается?.. Но простые, естественные ответы на эти вопросы не приходили ему в голову. Человек свою землю любит, свое село любит — хорошее оно или плохое, но его! Трудна в нем жизнь или легка, он там хочет остаться, там намерен дожить свой век! «Нет, тут есть что-то такое, чего я недопонимаю», — нахмурился Сафарян. Потом вспомнил, что в четверг должен принять Камсаряна. Арам Вардуни, первый секретарь райкома, переправил адресованное ему письмо учителя (двадцать страниц!) председателю, а тот перед отпуском передал его — кому? Разве не ясно — Сосу Сафаряну, разумеется. «Читай, — говорит, — просвещайся. Потом примешь его, побеседуешь. Ты ведь у нас теперь специалист по Лернасару».
Сафарян стиснул виски ладонями. Хорошо, что свет в селе не отключили. Село не село, но человек пятнадцать — двадцать там ведь есть — женщины, дети. Нет, нет, ты, Сафарян, молодец — не стал пороть горячку, не пошел на поводу у Антоняна, не придал значения его бездумному, недальновидному предложению.
Поднял телефонную трубку, быстро набрал номер. На другом конце провода послышалось:
— Лейтенант Антонян вас слушает.
— Учти, Антонян: если крашеной крыши, которую за пять километров видать, кто-нибудь пальцем коснется, ты будешь ответ держать. Передо мной. Знаешь, чем рискуешь? Обеими звездочками на погонах. Ясно?
25
Кузнецы, все трое, поднимались по каменистому склону — когда-то здесь, видимо, была сельская улица, — и каждому из них было столько лет, сколько минуло в день смерти. Под ногами дрожал молочный туман, и шли они, как по облаку, не ведая, сколько им лет, но зная одно: что они — отец, сын и внук.
Безмолвно взбирались вверх по склону, и с ними вместе катилось вверх солнце, рассеивая слепую бледность предрассветья и возвращая миру краски, потерянные ночью.
«Гегам, — обернулся к сыну кузнец Согомон, — а Санасара не пора ли обручить? Он ведь уже могучий кузнец».
Санасар, который был внуком, но седовласым и на три года старше деда, услыхал краем уха, что речь идет о нем, и, преисполненный кротости, поотстал, дабы не подслушивать разговора родителей.
«Твоя воля, отец, давай обручим. Кольцо есть. От моей матери».
Они шагали сквозь туман. Пелена его обволакивала брошенные дома, а солнце поднималось все выше, выше — бледное, обескровленное.
Потом, разорвав завесу тумана, вошли они в разрушенную кузницу, и вскоре в горниле уже плясал огонь, веселый и языческий. А кузнецы подняли свои тяжеленные молоты, чтобы пробудить мир от ночного дурмана.
Грох!.. Грох!..
«Что вы куете, кузнецы?» — доносилось с разных концов пробудившегося мира.
«Лемех мастерим». — «Полно тракторов, а эти лемех куют… полно… тракторов… а эти… лемех…»
Огромный лемех огромного плуга лежал на наковальне подобно слитку оранжевого солнца, и могучие молоты опускались на этот слиток.
Грох!.. Грох!.. Кузнецы продолжали битву с огнем.
Кузница ожила, заполнилась волшебными мотыльками огня, стены ее заплясали. Мехи раздувались подобно грандиозным легким мамонта, и сама кузница походила на живое, дышащее существо — вот-вот вся заходит ходуном, взревет.
Три кузнеца — дед, его сын и внук — ковали лемех.
Пот стекал с их честного чела, струился по литому телу. Вены напряглись — казалось, вот-вот лопнут.
А кузнецы поднимали молот подобно знамени и опускали подобно мечу.
— Кузнецы возвратились! — прогремело над Немой горой. — Пробуждайтесь! Кузнецы возвратились!
…Саак Камсарян вскочил, разбуженный собственным голосом. Протер глаза.
В селе было темно. Рассвет все не наступал.
А три кузнеца конечно же тут — разве они уходили, чтобы возвращаться? Они навеки рядом, вместе… на кладбище.
26
Саргиса Мнеяна сняли с поезда на станции Михайловская Новосибирской области. Минут за пятнадцать до прибытия на эту станцию у него начался сердечный приступ, и железнодорожный врач категорически запретил продолжать путь:
— Отлежитесь, отдохните дней пять-шесть, в Михайловской хорошая больница, а потом — пожалуйста. Билет ваш не пропадет, оформят все, как положено.
— Пять-шесть дней… Значит, я на майские праздники приеду в Армению… — последние слова он произнес по-армянски, потому что говорил их себе, и врач, естественно, ничего не понял.
— Что вы сказали? — спросил он.
— Ничего, — ответил старик, — хочу на майские праздники быть дома. — «Быть дома»… Саргис Мнеян услышал отзвук собственного голоса. Значит, он едет домой?
За эти годы дом у него был в разных местах, и переделал Саргис Мнеян тысячу дел. Нет, недовольства он не испытывал, но все-таки какую-то осечку жизнь дала. Может, то, что детей у него нет? С первой женой он скоро разошелся. Работал тогда на строительстве, в Семипалатинской области. Жена была медсестрой, через ночь дежурила в больнице. А он, как дурак, из-за пустяка к ней прицепился — ревность его точила. Молод был, горяч, вот и убил только-только нарождавшееся чувство: «Или я, или больница!» — «Ну, если ты так вопрос ставишь, то больница, — сказала жена. — Ты без своей работы не можешь, я без своей».
Однажды ночью он увидел около жены в машине «скорой помощи» какого-то молодого человека — видимо, это был врач. Развелись. Да, молодой был, горячий.
Начал кочевать: месяц тут, месяц — за тысячу километров отсюда. Мало-помалу кочевая жизнь проникла ему в плоть и кровь — хороша! Потому-то и разрушилась его новая семья. Вторая жена не желала без конца сниматься с места. Ей нужен был домашний очаг, тепло, дети. Она была беременна, когда они однажды проспорили всю ночь. Он решил податься в Иркутск. Он! Решил! «Мои родные тут, — заявила она и подкусила: — Ты родину потерял, так и мне, что ли, терять?..» — «У нас слово мужчины закон!» — «А у нас женщина и мужчина равны!» — «Да плевал я на такое равенство!»
Жена оставила его и ушла к родителям. Саргис Мнеян был уверен, что через несколько дней она одумается, вернется. Ан нет — пришла повестка в суд. После Саргис Мнеян узнал, что ребенок, которого он так ждал, на божий свет не явится.
Он пил беспробудно целую неделю, проклинал жизнь и жену — вернее, бывшую жену. А потом купил билет на самолет и через два часа приземлился в Иркутском аэропорту.
Эх! Воспоминания пронзали его больное сердце, но где кроется ошибка, он так и не мог попять… Армения в те годы из него улетучилась, кочевая жизнь казалась привлекательной: сегодня тут, а завтра там, корней нигде не пускаешь, волен, как ветер, — лети, касайся чего хочешь. Зарабатывал хорошо, и деньги тут же проматывал, однако был уверен: они и завтра будут…