Выбрать главу

Не те ли носки на их ногах, что связала мать из армянского села?

А на могиле тети Соны нет памятника.

И всякий раз, приезжая в село, я несу ей цветы. И всякий раз ясно, удивительно ясно вижу ее, сидящую на собственном могильном холмике, а неустанные материнские руки вяжут и вяжут носки…

Если когда-нибудь поставят памятник Неизвестной матери, как ставят памятники Неизвестному солдату, я бы хотел, чтоб в пальцах у нее сновали спицы…

64

…И я говорю ей: «Ты должна переехать в Армению». Не спрашиваю: «Ты переедешь в Армению?», а говорю: «Ты должна переехать». Она снимает свои дымчатые очки, и я вижу ее голубые глаза. Она странно щурится, кажется, будто я удаляюсь от нее, — значит, она близорука, а я этого раньше не замечал. У нее чистые, очень детские глаза.

«Я бы хотела жить в Зангезуре». Она говорит это искренне, но я понимаю: это вовсе не продуманное желание, а всего лишь сказка, родившаяся в эту минуту. Поэтическая ложь, честное, наивное упражнение, желание доказать что-то самой себе.

«Я, наверное, начну писать по-английски». Эти слова она, по-моему, повторяла в уме и вдруг почувствовала, что вышло вслух. «То есть уже начала писать. Послала в Нью-Йорк, в литературный еженедельник, напечатали. И гонорар получила. Сто двадцать долларов. Это мой первый гонорар».

«Можешь писать на английском и в Зангезуре. — Мои слова звучат ядовито, но она добра в своей сказке и пока не чувствует сарказма. — В Горнее, кажется, уже есть английская школа или скоро будет. Сможешь там преподавать, а по вечерам писать по-английски. Кто-нибудь переведет, и в Ереване напечатают на армянском…»

Мы сидим в Бейруте в приморском кабаре, прямо напротив нас скала самоубийц. Она рассказывает, что несчастные влюбленные в одиночку или вдвоем поднимаются на скалу, окидывают прощальным взглядом море, город и бросаются вниз. Вода заглатывает их любовь, их горе. До сих пор зарегистрировано сто двадцать семь таких случаев. Тридцать один раз влюбленные прыгали со скалы, взявшись за руки. А говорят, что Ромео и Джульетта — выдумка далекого прошлого.

Вокруг нас Бейрут, город, будто созданный для одних удовольствий и прожигания жизни. И я говорю ей: «Ты должна переехать в Армению». Мы не знаем в эту минуту, что пройдет всего год и беззаботная, разноцветная сказка развеется, словно ее и не было, звонкий город станет ареной безмолвной трагедии; улицы и церкви заполнятся сиротами и голодающими, бессмысленная братоубийственная война превратит людей в действующих лиц этой трагедии, и не останется ни одного зрителя. Мы ничего еще не знаем. Вокруг нас сверкающий, красивый, беззаботный Бейрут тысяча девятьсот семьдесят четвертого года, Париж Востока, как пока называют его. Ад Востока, как назовут через два года, в тысяча девятьсот семьдесят шестом.

Она вполголоса читает строки из своего нового стихотворения:

…Моя страна печальна, Потому что меня там нет.

Сегодня утром она просила меня принять в гостинице армянскую девушку, недавно переехавшую с родителями из Еревана, где та училась на третьем курсе университета, а в Бейруте… Короче говоря, здесь ее не приняли в американский университет. Девушка хочет опять в Ереван — закончить там учебу и уж тогда вернуться в Бейрут насовсем… Утром я нашел грубые слова, дал понять, что родина — это не только бесплатное образование в университете и не добрая, наивная бабушка, которая все стерпит, простит да еще вытянет из кармана припасенные для всех сладости. Я не совещался с нашей родиной, я не министр высшего образования, но девушки этой даже видеть не хочу, понимая, что родина тем не менее печалится и о ней.

…Моя страна печальна, Потому что меня там нет.

— Ты, однако, тонко трансформировала чувство, — говорю я ей. — Правильнее было бы сказать: «Я печальна, потому что не в своей стране». Вот это было бы верно, как дважды два — четыре. Ты говоришь: печальна моя страна, раз там нет меня. От такой грусти — для тебя, для другого, для третьего — мрачнее и глубже становится отдельное горе каждого человека, живущего вдали от родины. Ты должна приехать в Армению. Даже из души Вильяма Сарояна, отними у него душу-Армению, корень-Армению, многое, наверное, уйдет… Пиши, пиши на английском, но все равно ты не станешь ни американской, ни ливанской поэтессой: ведь ты же сама пришла к горькой истине, что твоей стране грустно без тебя.

Понятно ли говорю? Не знаю. Вокруг нас шумный полуголый город, самозабвенно предающийся легкомысленному вихрю бесстыдного танца живота. В эту минуту город еще не знает, и мы с ней не знаем, какими будут тысяча девятьсот семьдесят пятый и семьдесят шестой годы. Город пока истерически танцует, наслаждается, а то, став гигантским зеленым оком, застывает, замирает у зеленых столов казино… Он, может, и правда чудесный город, если бы не страна, которая грустит оттого, что тебя там нет…

«У нас семьдесят три армянские школы, — говорит она, — газеты, театры, книги…» — «Семьдесят восемь, — поправляю я. — В которых, однако, обучаются только пять тысяч из пятидесяти тысяч проживающих в Бейруте юных армян… Не чересчур ли вы успокоены, довольны, удовлетворены этими школами? Не одурманиваете ли себя ежедневно наркотиком, содержащим ложную веру в то, что «армянин везде останется армянином»?»

Вчера она завлекла меня в деревню Анчар, где живут потомки тех, кто героически защищал гору Муса. Есть и последние могикане легендарного боя, длившегося сорок дней. Говорят они на местном наречии. Это тоже армянский язык, но я ничего не понимаю. Мне переводят. С армянского на армянский. Какой-то старик рассказывает что-то смешное. Он что-то вроде Мюнхгаузена горы Муса. Если верить ему, он один боролся против турецкого войска, а остальные? Остальные — самое большее — рыли позиции, строили деревянную церковь, справляли свадьбы, сочиняли военные песни. Мы фотографируемся с Мюнхгаузеном и с остальными мусагорцами, а гора Муса отсюда не видна. Она на нашей исторической карте да еще в Армении, в Эчмиадзинском районе. Там это поселок, ему всего несколько лет.

Вокруг нас Бейрут, и я говорю ей без всякого укора: «Успокойся. Да, ваш рынок щедрее. Да, на вашем рынке можно купить все. Да, ваши магазины ломятся от избытка и пестроты товаров, ваши кафе и кабаре открыты всю ночь, и — почему бы и нет? — иногда любопытно поглазеть на красивых, стройных девушек, раздевающихся или одевающихся на ваших глазах. Успокойся, — говорю я, — в Бейруте твоя книга напечатана на отличной бумаге (сколько экземпляров ты смогла продать и кто их прочел?), успокойся, ты хоть завтра при желании и при наличии долларов сможешь поехать в любую страну — в Австралию, на Филиппины, в Бразилию, не знаю куда… Успокоилась? Значит, знай: ты должна переехать в Армению…»

Вчерашний вечер я провел с армянскими писателями Бейрута, они жаждут читателя и свой писательский труд считают утонченной формой самоубийства, специально придуманной для зарубежной армянской интеллигенции. Вчера вечером завязалась беседа также и об эмиграции, о семьях, по капле вытекающих из Армении в Бейрут, Марсель, Монреаль. «Запретите, — сказал писатель, не раз с сочувствием писавший об утраченных «свободах» Армении, — запретите, мы вас просим». — «Зачем? — спросил я вчера вечером. — Что, понадобились факты для обоснования очередной статьи? Зачем запрещать? Кому все одно, родина или бейрутский рынок, — пожалуйста! Кто следующий?»

Ты должна вернуться на родину, молодая поэтесса с голубыми глазами.

Через два дня на последнем вечере в Бейруте я выпью очень горькую чашу. Мы с одним прекрасным бейрутским поэтом-армянином будем сидеть в тесном, утопающем в дыму кабаре. Отличный пианист, венгр, будет одну за другой упоенно играть восточные мелодии, а потом вдруг и несколько армянских песен. От неожиданного волнения глаза мои наполнятся слезами, венгерский пианист поднимет бокал и провозгласит: «Выпьем за Советскую Армению». Он и понятия не имеет о моем присутствии, я захочу подняться и подойти к нему с теплыми словами благодарности, но тут сидящая у бара черноглазая девушка истерично выкрикнет: «Фри Армения!», то есть «За свободную Армению», а толстый молодой человек рядом с ней, тоже армянин, будет вторить ей, и я… поднимусь, но только затем, чтобы уйти из кабаре. Я ничего не скажу худощавой девушке и шарообразному парню, просто посмотрю долгим взглядом в ее темные глаза и впервые не захочу в чужом краю перекинуться словом с соотечественницей.