— Ну и что?
— А то, что мы задним умом крепки. После мы отлично знаем, как должны были поступить раньше. А Звартноц разрушен землетрясением.
— Одной таблицей умножения историю не объяснишь. Пусть даже легенда родилась сегодня. Если она появилась, значит…
Рубен махнул рукой.
— Так, говоришь, колонны тоже стали задумываться? — насмешливо продолжал он. — А у горных пород, видишь ли, появился эгоизм?
(Без всякой логической связи я вспоминаю несколько строк из дневника умершей девятнадцатилетней девушки: «Говорят, будто камни не дышат, не живут, не радуются и не грустят. Неправда, не верьте, если вы поверите, я и в самом деле окаменею. Ведь и люди тоже бывают немножко каменными, и очеловечиваются они только тогда, когда радуются, любят, проникаются чужими горестями, возмущаются несправедливостью. Кто сказал, что камни не живут, не дышат, и вообще — что мы знаем о них?..»)
Все люди в какой-то степени камни и очеловечиваются лишь тогда, когда…
Не с чересчур ли угрожающим размахом происходит подчас в наши дни окаменение человека?
Один американский армянин рассказывал: «Скончалась мать коллеги. Я пошел на похороны, надел, естественно, темный костюм, мне и в самом деле было горько — хоть и чужая, но мать скончалась. Я подошел, пожал своему коллеге руку, но не успел и рта раскрыть, как тот, улыбаясь, спросил: «Что ты такой мрачный и зачем в такую жару оделся в черное?..» Почему я мрачен — ведь умерла его мать, почему я надел черный костюм, когда на нем рубашка с короткими рукавами? Несколько минут я простоял в углу, глядя, как он встречает всех входящих, и — ни слова о матери, которая лежит в соседней комнате и вскоре должна превратиться в горсточку пепла. Краем уха я услышал, как кто-то сказал: «Бедняга Джо, нелегко нынче ему приходится, скольким людям надо улыбнуться, найти для каждого приветливые слова». И опять — ни звука о том, что скончалась его мать».
А это мне рассказывали уже в Ереване. Мать отправила детей в школу, хотя в тот день были похороны деда. «Пусть не горюют, они же дети». И дед навеки ушел, не взглянув напоследок на своих внуков. И внуки не посмотрели в последний раз на восковое лицо своего деда. Всего несколькими часами грусти они должны были расплатиться со стариком за его любовь, за нежность и ласку. «Пусть не горюют, — сказала мать, — жалко их». И может, как раз в тот миг, когда прах деда опускали в могилу, внуки его со смехом носились по школьному коридору или перечисляли благородные металлы на уроке химии!
Пусть не горюют.
А почему бы им не погоревать?
И не от такого ли оберегания каменеют потом сердца?
Только прижимаясь плечом друг к другу, камни становятся горой, и каждая колонна обязана думать, что купол держится только на ее плечах.
Люди каменеют не от страданий, а от экономии слез.
— Говоришь, пустыни — это бывшие горы, — опять усмехнулся Рубен, — и пустыня вновь станет горой, когда пески однажды «одумаются» и прильнут друг к другу?
— Если гора уже разрушилась… будет поздно, Рубен. Надо беречь гору, пока она не обратилась в песок. Не все утраченное можно вновь обрести. И потом, на свете существует ветер, а он, развеяв, уносит песок. Надо быть горой, чтобы выстоять. Не собрать потом песчинки…
— Что-то не то ты говоришь, — сказал Рубен и помолчал. О чем он думал? А меня легенда о Звартноце задела за живое. Каждой колонне надо сознавать, что купол держится на ней, и только на ней. На каждой колонне!
3
Сначала кузнец не понимал, что нужно этому человеку.
— Возьми мои пять тысяч золотых, — говорил тот, — и дай свои пять тысяч.
— Зачем?
— Дом строю. А его надо построить на чистые, заработанные в поте лица деньги. У тебя чистые деньги.
— А сам ты кто?
— Я покупаю, продаю. Случается, и дурю кой-кого.
— Да откуда я возьму столько денег? — вздохнул кузнец. — Моих денег едва хватит настелить крышу.
— Я на них фундамент заложу. Мне и этого достаточно.
Легенда старая, но не устаревшая.
4
В Хоторджуре играли свадьбу. Валил декабрьский снег и покрывал белой фатой горы, дома и деревья. После 1915 года жители деревни перебрались на тот берег Аракса и укрылись в Шираке, однако следующей весной, когда прогнали врага, люди вернулись в родные места. И над деревней опять поплыл колокольный звон, а над погасшими очагами завился дымок.
Металл и стекло не выдерживают резких переходов от жары к холоду, а человек выдерживает. Как ему удается, пережив лютое горе, вновь распрямить плечи, приказать своему сердцу радоваться жизни? (Я вспомнил поразившую меня надпись на ленинградском кладбище: «Камни, будьте стойкими, как люди!»)
Хоторджурцы радовались, дудукисты играли. Как они играли! Пронзительно и победно взвизгивала волынка, все девушки были красавицы как на подбор, все мужчины — удальцы. Свадьба в чем-то была и местью. «Вы надеялись уничтожить нас? — взвывала зурна, — ха-ха! Слушайте, смотрите, вот они мы, живем, веселимся, и этой ночью после свадьбы будет зачат новый хоторджурец, а через девять месяцев он появится на свет с памятью и болью в крови!»
Рассевшись вокруг небольшого камина — бухарика, старики вспоминали другие шумные свадьбы, лукаво подмигивали своим сухоньким старушкам, а те принарядились, помолодели, наверно, былые времена взыграли в них.
…Декабрь 1917 года… Если бы на крови расцветали цветы, то в Западной Армении даже зимой распускались бы красные гвоздики. В горах и ущельях действовали армянские гайдуки — фидаи, парни, отказавшиеся от дома, очага, даже от отдаленной надежды иметь когда-нибудь семью, детей. А в Хоторджуре справляли свадьбу…
И вдруг…
Тревожно и зычно, как крик из горячей человеческой глотки, ударили колокола церкви Азнвахач.
На миг волынка умолкла, старики перестали разматывать клубок воспоминаний.
Церковный был то колокол или показалось?..
Все село — стар и млад — собралось здесь. Кто мог быть там, возле церкви? Да и сам колокольный звон не радостный. Послышалось или в самом деле был звон?..
Но колокола снова загудели над недоуменным и зловещим молчанием. Может, кто-нибудь, спасшийся от смерти, дает знать, что он еще жив, и молит о помощи? Может, услышал свадебную музыку?
Подумали, посовещались самые почтенные старики села, и вскоре пятеро крепких мужчин уже взбирались на укрытую снегом гору.
Веселье прекратилось. Невеста под белой фатой плакала — если бы она была на дворе, слезы застыли бы на морозе и жемчугом украсили фату. Жених не мог спокойно усидеть на месте: он ведь должен быть с теми, кто ушел.
Возле церкви не оказалось ни души. Только чьи-то еще не занесенные снегом следы. Внутри церкви — пустота и холод, горела только одна свеча. Словно с неба, а не с купола свисала веревка колокола. Вышли на воздух, и вдруг в глаза бросилась надпись углем на двери. «Это по-русски, — сказал кто-то, — ну-ка, попробуем прочитать». Поправляя друг друга, помогая и мешая, кое-как разобрали: «Христиане! Этой ночью на вас нападут. Спасайтесь!»
Мужчины мрачно переглянулись.
Кто мог написать это?.. Наверное, та же рука, что недавно била в набат.
Те, кто взобрался на гору, снежными комьями скатились вниз, торопясь в точности передать то, что прочитали, и каждый повторял в уме выведенную углем фразу. С невозмутимой, безучастной высоты все еще сеялся снег. Но был он уже не белым, а цвета крови, и на вершинах гор лежала уже не свадебная фата, а черный головной плат матери, потерявшей сына.
«Значит, завтра ночью, — нахмурились старики, — завтра ночью…» «Что случилось с шафером? — спросил отец жениха. — Когда начнут танцевать жених с невестой?»
Танец жениха и невесты должны были сопровождать зурна и визгливая волынка, но со сдержанным весельем и несдержанной болью сыграли лишь дудукисты.