Один из обвиняемых скорбно отозвался:
— У вас, конечно, роскошная рама и краски французские…
В зале послышался смешок.
— Пусть говорят, — произнесли в один голос все три пострадавших художника.
— Ну что ж, — смирившись, махнул рукой судья, — только покороче.
В зале воцарилось молчание. Обвиняемые переглянулись, посовещались взглядами. Потом глянули на прислоненные к стене картины, которые принадлежали им только три дня. На одной была изображена молодая девушка вполоборота, видимо, на улице кто-то оскорбил ее, и она обернулась, чтобы узнать, кто это. Глаза ее выражали странную грусть за того, кто обидел: девушка пожалела его. И еще в глазах ее читалась боль. А вокруг кипела жизнь, хотя улицы на полотне не было. Улица, может, и слышала, как оскорбили девушку, но продолжала заниматься своими делами. И девушка была беззащитна, одна — среди людей. В ее глазах не было слез, только удивление: за что?
Так обвиняемый объяснил картину, говорил он сбивчиво, с трудом подыскивая слова, но зал слушал его напряженно. Слушал и судья.
Когда он кончил, раздались хлопки. Девушка, сидевшая рядом с автором картины, пожала ему руку: «Поздравляю!»
Говорили также и двое других — каждый о картине, которую он взял. После выступления третьего захлопали и зашумели все. Зло и презрительно смотрели на обвиняемых только остальные художники.
— Клянусь, это неплохие ребята, — шепнул заседатель, тот, который задал вопрос.
— Ну и что? — мрачно отозвался судья. — Что из этого? Разве не украли они картины?
А пострадавшие художники сияли, как именинники. Они о чем-то переговорили, потом один из них попросил слова.
— Но покороче.
— Я недолго, — сказал художник. — Мы посоветовались и дарим свои полотна этим ребятам. У нас нет претензий к ним.
Аплодисменты, шум, смех.
Судья окончательно растерялся.
Один из художников от имени всех троих вежливо обратился к обвиняемым:
— Ребята, вы только разрешите нам прежде экспонировать эти картины.
— Вы уж извините нас, — ответил кто-то из них.
— Объявляется перерыв, — перекрывая шум, как можно громче произнес судья. — Заседание переносится на завтра, на 11 часов.
Я не хочу сейчас рассказывать о том, чем кончился этот необычный процесс и какое наказание получили ребята.
21
В тот день в городе Крагуеваце шел дождь. Если бы такой дождь шел в кинофильме, мы бы сказали, что его снимали в другой день, когда шел настоящий дождь.
В тот день в Крагуеваце шел настоящий дождь, и природа не знала, какое число сегодня.
На лесной поляне у памятника собралась толпа.
Вначале памятник показался мне непонятным — то ли полураскрытые крылья ласточки, то ли обвалившаяся крыша дома, то ли нахмуренные мужские брови?..
— Это римская цифра пять, — объяснила переводчица. — Чтобы дополнить число жертв до семи тысяч пятисот, они расстреляли также мальчиков из пятого класса гимназии.
В каком классе я был в 1941 году? Во втором. Значит, эти мальчишки были старше меня на два-три года.
Отправляемся в гимназию, где учились ребята. Пятый класс сохранен в том виде, в каком он был в роковой день 21 октября. Парты старого образца, дерево подгнило, на скамейках имена, цифры, рисунки (как и на партах всего мира), на доске недописанная фраза, я не понимаю по-сербски и спрашивать не буду — наверное, обычное предложение, а если его переведут, мне вдруг захочется обнаружить таинственный, скрытый смысл в обыкновенных словах.
Как все произошло 21 октября 1941 года? Сербские гайдуки, или фидаи, были известны во все времена. В октябре 1941 года за несколько дней они убили более тридцати и ранили шестьдесят семь немцев. Генерал Лотар пришел в ярость: «За каждого убитого немца расстреляю по сто и за каждого раненого — пятьдесят сербов. В возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет. Только мужчин». С немецкой методичностью начальник штаба занялся арифметикой: в один день надо собрать семь тысяч пятьсот мужчин. Почему-то нужного количества не набиралось, а немцы спешили, пришлось нарушить один из пунктов приказа — «от шестнадцати до шестидесяти»… и пришлось… расстрелять также и пятый класс гимназии, где учились мальчики двенадцати-тринадцати лет.
В один день — семь тысяч пятьсот мужчин…
За холодным стеклом витрины — свидетельства того, что совершилось в тот черный день, — несколько писем, которые кое-кто наспех успел написать родным перед расстрелом.
Радислав Симич: «Прощай, Мицо, я сегодня погиб. Прощай, мое сердечко, моя последняя мысль о тебе, будь счастлив, сынок, будь и без меня счастлив, прощай…»
Божидар Меленкович: «Ружице, любимая моя, прости за все — в эту последнюю минуту. Вот те 850 динаров. Твой Божо».
Глигорие Джорджевич: «Выдай Меланку замуж и отдай часть наследства моего отца. Не забывайте вашего отца Глигорие, берегите Мицу, не забывайте вашего отца. Я расстрелян, хоть и чист перед богом.
Дорогая мама, позаботься о моих сиротах».
Светислав Миколич: «Мои любимые, милые дети Меле и Андре, Милица, и Миша, и Драга — мой очаг! Отец шлет вам свое последнее слово. До свидания, я иду на смерть!»
Лазар Пантелич (попечитель мужской гимназии): «Мои сыновья, мои родные. Миро, поцелуй от меня детей. Дети, слушайтесь маму, до свидания навсегда. 21 октября».
Петер: Вышлите мне тарелку и ложку, и еще графин, четверть килограмма конфет, папиросы, бумагу и спички, сколько есть. Шнурки для обуви кофейного цвета».
Сава Стефанович: «Косо и дети, я отправился на смерть чистым и невинным, простите меня, если когда-нибудь обижал вас или был груб. Пишу за 5 минут до расстрела. Ваш отец, хороший муж, а также зять и остальное».
Павле Иванович (ученик 6-го класса): «Отец я и Миша сидим в казарме, принеси нам обед, мне свитер и палас. Принеси банку повидла».
Стефан Буллета: «Дети, отомстите за вашего отца».
Любиша Иованович (ученик 7-го класса): «Дорогие лапа и мама, последний раз вас приветствует ваш Любиша».
Авторы этих строк — рабочий, учитель, священник, гимназист, пожарный, и незатейливые, простодушные строки их писем — это документы истории двадцатого века. Обвинительные документы.
На лужайке около памятника — море народу. Венки. Флаги. И вдруг невесть откуда подбегает стайка мальчишек. В руках у каждого по колокольчику, обычному школьному колокольчику. Их звон нарушает безмолвие. Свинцовая память прошлого, давящая на глаза, сердца людей, даже на деревья и цветы, словно улетучивается. У детей улыбающиеся лица, они полны жизни, энергии. Они звонят в колокольчики, которые в горестном молчании звучат словно эхо.
Белый памятник — невообразимо огромная птица, у которой одно крыло перебито, и она не может больше летать. Мальчики со звоночками многого еще не понимают, и для них, наверное, 21 октября праздничный день. А памятник-птица не летает. И не говорит…
Я вспоминаю другой памятник в центре Белграда. На низеньком постаменте лежит мраморный подросток, сверстник этих трезвонящих мальчишек, рядом валяется разбитый кувшин. Мальчик мертв. На постаменте выгравирована дата — 1862.
— Что это? — спрашиваю я.
И мне рассказывают историю Чукура-чесмы.
Тогда, в 1862 году, Сербия была под владычеством султанской Турции. Военный гарнизон расположился в цитадели Белграда, и начальство бдительно следило, чтобы флаг с полумесяцем развевался над всеми турецкими крепостями в Европе. В те времена Белград был гораздо меньше, а за городом, на лесной опушке, бил родничок Чукур. И маленький Савва подставил кувшин под ручеек, ждал, пока он наполнится. День был солнечный, небо звонко голубое, а голова Саввы полна сумасбродными мальчишескими мечтами. Струйка воды тонюсенькая, кувшин большой, Савва слушает бульканье, а уши жадно ловят звуки неба, земли, леса. Кто-то толкает его. Это солдат, у него в руках тоже кувшин, и он пришел за водой.