Как-то давно уже мы с ребятами навестили его — прихватили с собой всякой всячины, в том числе и большую банку айвового варенья. Вагика привели в кабинет главврача — он вроде бы узнал нас, даже улыбнулся. Он тихопомешанный — главврач объяснил, что это значит, но я позабыл название болезни. Вагик долго разглядывал принесенную нами снедь и вдруг тихо улыбнулся — может, вспомнил?..
Когда мы вышли из психиатрической больницы, печальнее всех был Саргис.
Сегодня, когда я заглядываю в слепые Вагикины окна, печальнее всех я.
А еще печальнее, видимо, все мы не порознь, а вместе, оттого что печальное нам выпало детство.
МОЯ САМАЯ ПОСЛЕДНЯЯ ИГРУШКА
Они шагали серым строем. Шагали молча, сосредоточенно. Мне казалось, что все они похожи, очень похожи друг на друга. Проходя мимо, они не смотрели на нас, и мне все не удавалось заглянуть им в глаза. А заглянуть в глаза почему-то страшно хотелось. Они, правда, немцы, но и у них ведь есть глаза…
«Почему они на нас не смотрят?» — спросил я как-то мать, когда они, как обычно, вышагивали по нашей улице. Мать не сразу ответила — прижала меня к груди и зашептала: «Армена они убили». Армен — мой двоюродный брат, я очень любил его. «Который из них?» — спрашиваю. «Все», — отвечает мать, и я больше ничего не спросил, хоть и не понял, конечно, как это они все могли убить одного Армена.
Серые ряды продолжали двигаться.
А глаз немцев я не видел.
Мне было тогда десять лет.
Шла война.
С того дня я еще пристальнее вглядывался в этот пропыленный строй, который убил моего двоюродного брата, — хотел увидеть того одного, главного. Не верилось, что Армена убили они все вместе. Это мог сделать только один. И нужно отыскать именно его! Я теперь еще бережней стал хранить свое ружье — оно могло пригодиться. А когда мы с ребятами играли в войну, я больше не соглашался быть немцем…
Потом пленные мостили нашу улицу. Тут, хочешь не хочешь, видишь их с утра до вечера. Отлично, уж теперь-то я отыщу того!
Работая, они переговаривались. Однажды я даже увидел, как двое смеются. У одного глаза были голубые, как у Армена. И лицо очень доброе — этот убить не мог. На другой день я увидел, что он на меня смотрит, подошел и отдал ему гроздь винограда, которую держал в руке. Он улыбнулся, что-то растерянно проговорил на своем языке и хотел меня по голове погладить. А я удрал — во мне вдруг ненависть вспыхнула. К ним ко всем. И к этому доброму немцу тоже — что, он не мог сделать так, чтоб не стреляли в Армена?
— Зачем виноград фашисту дал? — сжав кулаки, приблизился Карен, он был старше меня на два года.
Тут мать вышла.
— Что ссоритесь? — говорит.
— Он виноград фашисту дал.
Мать грустно на меня посмотрела и ничего не сказала…
На другой день те двое опять возле наших дверей работали. Когда я вышел, они заулыбались и стали меня рукой подзывать. Я тоже улыбнулся. Потом вдруг вспомнил Армена и побежал во двор. Я тогда еще не представлял как следует, что значит убить. Во дворе, когда тебя «убьют», полежишь-полежишь да и встанешь. «А Армен, видимо, уже не встанет», — подумал я, и на душе стало тоскливо. Наверху было синее небо, а во дворе мать белье стирала.
— Мам, — говорю, — Армен к нам больше никогда не придет?
У мамы глаза стали грустные-грустные. Она взглянула на меня, ничего не сказала и стала развешивать белье. А белье было, как небо, голубое.
— Я белье пересинила, — прочитав мои мысли, тихо, будто себе, сказала мать, и я заметил, что она плачет.
Ну и что ж, что пересинила? Плакать из-за этого? Вот вырасту и куплю много-много белого полотна и мало синьки. Чтоб белье не пересинить. Говорю про это маме, а она притянула меня к себе и в глаза поцеловала.
— Армен тебя очень любил.
— Я найду того, кто Армена убил, — говорю. — Мы с Кареном его прикончим. Карен согласен…
Я выбежал на улицу. Серые люди были там. И те двое тоже. Вдруг вижу — они меня зовут. Подойти? Может, они узнали, как зовут того, кто убил Армена, и хотят мне сказать? Но я-то им ни о чем не говорил… А вдруг обманут?.. Они смотрят на меня, подзывают. Ну что ж, подхожу. Оба они небольшого роста, но разные, непохожи друг на друга. У одного глаза голубые, а другой в очках — стекла толстые. Они переговорили друг с другом, потом очкастый вынул из-за пазухи что-то завернутое в бумагу и мне протягивает. Быстро разворачиваю — револьвер?.. Нет, деревянная кукла с красными глазами — будто плакала. В цветастом платье — карандашом раскрашено. Удивленно смотрю на куклу и не знаю, что делать, а они мне дают понять, что кукла теперь моя. Чуть не плачу от обиды — другое дело, если б они мне дали пистолет или винтовку! А то куклу! Хорошо еще, Карен не видит, — не то позору не оберешься. И почему-то беру куклу. «Ладно, — Думаю. — Отдам ее Асмик, а она пусть тайком принесет мне пистолет Карена». Куклу в карман — и во двор. Там никого нет. Решил рассмотреть куклу как следует: ее старательно вырезали из дерева, натерли до блеска, придали форму.
— Что это? — вдруг слышу голос мамы.
— Они дали.
Мать берет куклу в руки, разглядывает. Глаза ее становятся еще печальнее, и она говорит:
— Есть у нас персики?..
— Есть.
Бегу домой, хватаю три персика и — снова на улицу. Смотрю на серых людей. Где же те двое? Вниз по улице спуститься боюсь — мать заругает. Ладно, думаю, завтра угощу. И съел один персик. Куда же они ушли? Мне даже как-то грустно стало. Издали все немцы на одно лицо. Цвета глаз не видать, очкастых полно. На душе сделалось совсем тоскливо.
Я снова во двор вернулся. Зачем это я куклу стану Асмик отдавать, думаю, — не отдам ее никому.
Так я больше тех двоих и не видел.
А потом война кончилась. Вся наша улица была уже вымощена, и серых людей не стало. Осталась от них только деревянная кукла с удивленными красными глазами. Я только потом разглядел, что у нее вишневые косточки вместо глаз.
Эта кукла оказалась моей последней игрушкой, с которой я ни разу не играл. С войною закончилось и мое детство. Детство — вроде мороженого: сладкое, прохладное, приятное. Хочется его есть, есть, да так, чтобы оно никогда не кончилось. Мы очень рано повзрослели: в четырнадцать были семнадцатилетними. А когда мир на земле стал уже привычным, мы стали жить в соответствии с календарем и днями рождений. И вот мне уже двадцать пять лет, и поезд везет меня по немецкой земле. Собираясь в дорогу, я в последнюю минуту почему-то прихватил с собой деревянную куклу…
В поезде было много народу, пассажиры часто сменялись. Вот вошел лысый мужчина в очках. Сел напротив. Смотрим друг на друга. Измученное у него лицо. Вдруг он задает вопрос на вполне сносном русском:
— Куда вы едете?
— В Бельгию.
— Вы из какой части России?
— С Кавказа.
— С Кавказа? — Он вдруг улыбается, снимает очки, и я вижу, что глаза у него очень голубые. — Я был на Кавказе в сорок четвертом году… Там много хороших людей. Помню, дети давали нам хлеб, фрукты, и родители не запрещали.
Неужели он? Ну, конечно: те же очки, лоб — в то время очень потный. И сейчас потный — жарко.
— Мы не знали, как отблагодарить ребят, и, помню, делали из дерева, из хлеба разные игрушки.
Он! Ну, конечно же он. Я достаю из чемодана куклу с глазами-вишенками.
— Помните? — говорю. — Помните?..
Он снова надевает очки и внимательно разглядывает куклу — она тоже была в очках, только с красными стеклами.
— Помните? — говорю. — Вы мостили нашу улицу, у вас еще друг был. Я вам виноград дал, потом хотел дать персики, но больше вас не видел…
Мужчина смотрит растерянно и пристально то на куклу, то на меня. Трудно, наверно, вспоминается: мне было всего десять лет.
— Неужели вы не помните Армению? — говорю. — Вы двигались серым строем и все были похожи друг на Друга.