— Увидимся завтра в церкви, — сказал пастор.
— Конечно. Благодарю за чай, госпожа Като.
Из комнаты Кийоши не доносится ни звука.
Может, постучать ему в дверь? Нет, не стоит. Он тоже хорош. Я пришла, а он смылся. Не слишком вежливо по отношению ко мне. Я, что ли, виновата в его проблемах? И не я, а госпожа Като начала разыгрывать сцену семейной идиллии.
Сбежав вниз по ступенькам, я очутилась в пустом церковном дворе. Сегодня тихо, ветра нет. Под раскидистым кленом стоят трое качелей. Доски, замершие в неподвижном воздухе, выглядят, как цепочка минусов.
По дороге домой я размышляла, почему мать так долго не пишет. В письме, отправленном неделю назад, я спросила ее, можно ли раз в неделю звонить ей из дома Като. «Конечно, отец запретил мне с тобой разговаривать, — писала я, — но он запретил и переписываться с тобой. Однако ж ты согласилась на переписку через Като. Значит, и позвонить от них можно. В этом ничего дурного нет. Я вообще против дурацких отцовских запретов. В данном случае маленькие хитрости не делают нас лжецами. Даже пастор Като, служитель Бога, не возражает, чтобы ты присылала письма для меня на его адрес».
Сейчас я сожалею об этом письме. Оно могло спугнуть мать. Не надо было напоминать ей лишний раз о том, что, договорившись о тайной переписке, мы уже поступили нечестно по отношению к отцу. Не дай бог, она заново все обмозгует и перестанет мне писать. Может, именно в эту минуту она мучается над последним письмом, терзается сомнениями и никак не может набраться мужества и найти нужные слова?
Даже представить себе не могу, что больше не получу от нее весточки. Пусть хоть двадцать писем пришлет — таких, что меня раздражают: гладкие, лживые послания. Лишь бы давала о себе знать, а я уж как-нибудь прочту между строк. Да и вообще я человек отходчивый. Помню, когда училась в начальной школе, бывало, подерешься с подружкой и, когда нас расцепят, выпалишь ей: «С сегодняшнего дня я с тобой не разговариваю!» Она в ответ — то же самое. А через пару часов — снова не разлей-вода. С матерью ситуация похожая. Как бы я ни сердилась на нее, я ни в коем случае не желаю прекращать нашу переписку.
Дрожа от холода, я подняла воротник темно-красной куртки, сшитой матерью. В горшках, выставленных в окнах домов, цвели анютины глазки, весенние хризантемы, желтые маргаритки. В моем доме цветов больше нет. Бабушка Шимидзу, впрочем, привезла с собой из Токио деревца-бонсай — три карликовые сосны с искалеченными корнями. Держит их на низком столике в своей комнате и раз в месяц стрижет, заглядывая в руководство по выращиванию этих уродцев. Деревце-бонсай напоминает мне человека, в которого так боялась превратиться мама — не по годам ветхого, скрюченного, вечно брюзжащего и глубоко несчастного. Должна признаться, если бы я представила свое будущее именно таким, то тоже сбежала бы из дому. Точно так же, как моя мать.
Отец сидит на кухне, завтракает. Сегодняшнее меню — суп мисо, рис и соленая рыба. На нем темно-синий спортивный костюм, в котором он на заднем дворе играет сам с собой в гольф. Вчера поздно вечером он вернулся из Хиросимы и пока что здесь: нужно ведь передохнуть и переодеться. Интересно, надолго ли он у нас задержится?
Как и пастор Като, отец просматривает утреннюю газету. Правда, в отличие от пастора, он читает без очков да и вообще выглядит моложе. Его черные волосы по-прежнему густые и блестят как вороново крыло. Цепкие горящие глаза, лицо резко очерчено. Он высок и хорошо сложен. Мне часто говорили:
— Повезло тебе. Твои родители — на редкость красивая пара. В кого из них ни пойдешь, в любом случае будешь привлекательной девушкой.
Но я так не думала. Мне всегда казалось, что мать, с ее овальным лицом и огромными глазами, намного красивее отца.
Бабушка Шимидзу кашляет, но помалкивает. Она уже позавтракала. По утрам встает, когда еще нет шести, и съедает маленькую миску риса — больше ничего. А сейчас, одетая в серое кимоно, она суетится на кухне, то и дело подливая сыну чай.
— Хорошо прогулялась? — спрашивает отец, на секунду оторвавшись от газеты.
— Да. Сегодня тепло. Я спустилась к реке.
До чего же легко можно обманывать отца, плести ему небылицы. При этом я не чувствую угрызений совести, что меня, впрочем, расстраивает. Самое интересное — врать кому-либо другому мне было бы труднее, и совесть бы меня мучила.
— Так ты решила, как проведешь весенние каникулы? — спрашивает отец, отложив газету, и на его лице появляется фирменная натянутая улыбка, означающая: «А теперь нам надо серьезно поговорить».
— Даже не знаю.
Я стараюсь сохранить спокойное выражение лица, но при мысли о предстоящих каникулах мне становится нехорошо. Все мои подруги разъедутся вместе с матерями, братьями и сестрами. В большинстве случаев отправятся погостить у родственников по материнской линии. А мне что делать? Слоняться по улицам в одиночестве? Или сидеть дома как сыч?