Передоновская векторность и мир героини — доморощенный исход из неумолимой целенаправленности.
Мир героя иллюзорен, действительность для него досадная помеха, он торопит будущее, надеется жить вечно.
Она ценит настоящее и исчерпывает все, что ей может предложить скудная действительность.
Эти сцены в душной комнате, с закрытыми ставнями, среди японских ширмочек, с флаконами и переодеваниями, — единственные формы, которые могут произрасти из этого мещанского быта, иного и быть не могло. Здесь болезненность и ущерб, но другой вид это и не могло принять — только на такой почве возможны эти тяжелые, ядовитые произрастания.
Замурованное существование.
Когда пишешь в тюрьму, то вдруг спохватишься: об этом лучше не писать — да вроде НИ О ЧЕМ нельзя писать — не цензура, а цензура внутренняя.
Писатель и буря. Писатель в ней пребывает, его носит, иногда ему кажется, что он укрылся, что бурей он повелевает.
Что же говорить о человеке, который начинает с утра свое письмо и делает вид, что не замечает бури.
Пока я переписывала письма Сенеки, мне вспоминался то один, то другой случай из собственной жизни, который вполне мог послужить тем же примером выживания, стойкости и еще бог весть чего.
Пока я переписывала, я все больше удивлялась: какой это древний опыт, какие это древние дни — борьба за свободу, тюрьма, изгнание, стойкость духа, мужество.
— Бедный Кюхельбекер!
— Не беднее тебя, почтенный читатель.
Свобода — это дыхание мира.
Свободен лишь тот, кто не боится одиночества.
Это стрела, пущенная в небо, политик ждет, когда она упадет, мудрец точит все новые и новые стрелы.
Где есть такие святые — не сожгли ни одного печатного слова, святые, не наступившие ни на одну мурашку.
Последний император Китая Пу И не выходил на дорожку в своем дворце, чтобы не наступить, не повредить чужую жизнь.
Все мы вандалы.
Что такое печатное слово — сначала поделим на полезное, вредное и нейтральное (неустановленной ценности), есть, конечно, печатное слово, которое над головой, тогда звезды — вечные матрицы.
Да, да, именно так это и должно было быть.
Только в Орле возможна эта улица, идущая мимо дома Лескова к обрыву над рекой, с городом на той стороне, колокольнями, заводами и степью, сквозящей за ним, конечно же, проносились стрижи, белая беседка с высокой балюстрадой стояла тут же, девушка в плаще, заложив закрытую книгу пальцем, медленно подошла к обрыву, не глядя раскрыла заложенный пальцем пухлый роман и принялась читать, стоя у беседки лицом к реке, городу, полям, стрижам, пляжу далеко внизу и закату.
Когда Бунин впервые приехал в Орел, его сразу повели смотреть Дворянское гнездо, так называется это место, где, по преданию, стоял дом Лизы Калитиной.
Вначале меня удивляло это сочетание того, что и должно было быть. Каждое явление тут же являло свою сущность, представая в только ему присущем сочетании, освещении и отборе деталей.
Старый русский город, весенний вечер, девушка с ничтожным романом, этот пальчик на нужной странице, спокойная река — как еще должно было выглядеть это знаменитое Дворянское гнездо.
Потом я буду убеждаться в этом, гуляя по темным аллеям Лутовиновского парка ночью, сокрушаясь над лягушечьим криком в барском пруду и считая колена соловья, посвечивая в него фонариком.
Все это будет происходить в конце мая, и передо мной пройдет один незаконченный роман с угрюмой одинокой душой, одна провинциальная вражда и сельское благодушие, заклеймившее одно причудливое существование.
Перебирая историю моего недавнего путешествия, я снова удивляюсь, как оно развилось и образовало изумительную последовательность и связь человека и места, места и времени года, места и света и цвета, дома и события.
Теперь я не могу представить знаменитого Спасского-Лутовинова без майских соловьев, черноземных степей, без ночного поезда Орел — Измалково, города Ельца — без 86-летнего его хранителя и летописца — удивительно похожего на Бунина в старости — Федора Федоровича Руднева.