Ты возвращаешься домой, уже темно. Весь этот разыгравшийся полноценный морозный день прошел без тебя, предвесенний закат и стиханье ветра после него, первая звезда и сумерки без фонарей, тебя при этом не было.
И вот, когда поздно вечером утверждаешься в трамвае, кощунственно вспоминаешь сегодняшнее утро, и твоя душа захлебывается.
Трамвай был почти пуст. Напротив сидело существо, оно тоже было смертельно усталым. Его блеклое личико находилось в непрестанном движении. Оно то выражало какую-то детскую обиду, то улыбалось, то делалось ласково-строгим.
Какой-то вспоминаемый диалог отражался на ее лице, она вздыхала, она распекала, она выслушивала, она умилялась.
Ученики ее были хорошие ребята, ах ребята, как я вас люблю, — отражалось на ее лице, — но как же я устала, ведь с утра и тетрадок сколько, и она поправляла сползающую с колен незакрывающуюся сумку, до отказа набитую тетрадями.
Это существо коробило.
Коробило всем, и прежде всего выражением детской обиды и детским надуванием губок при лице с чертами милыми, детскими, но уже увядшими.
Чтобы явить собой тип характерный, законченный, одета она была бедно, не тепло, но с достоинством, и названная сумка с тетрадями становилась неким непристойным передергиванием, нажимом, не только в этом, теперешнем тексте, но даже там, в трамвае.
Инфантильное, поблекшее лицо! лицо обиженного ребенка. — За что, за что, — спрашивало оно, — эта женская обездоленность, это холодное одиночество, весь день подаренный чему? а сейчас, только бы добраться до дома, напиться чаю, выспаться, ах, еще тетрадки!
Только воспроизводство рабочей силы, только зализать, отряхнуться в узкой норе, а завтра — снова — что ж, за ночь силы восстановились, организм берет свое, радуется движению, солнцу, воздуху, жизни...
Итак, мы говорили сначала о простой обиде, потом о некой многозначительной езде в трамвае.
Только теперь понимаешь, почему так плохо было эти четыре дня.
Благословенное безделье, благословенная болезнь с сомнительным жаром, почему же не спать сколько хочется, не читать то, на чем остановился ленивый взор, не глядеть часами в окно?
Подлое беспокойство съедало. А что ты сделал для того, чтобы избавиться от своего предмета издевок, сосущего червя, чтобы снять издевательскую данность?
А чего же ты туда затесалась, когда даже твое самое сокровенное, сердечное, душевное, какие-нибудь «Времена года», и те с твоей бесконечной личностью несоизмеримы и только есть твоя игра?
На минуту счастливо загорелись лужи, и снова все померкло, штабели бетона на соседней стройке белели, как галька на морском берегу. Из окна видно было, как на горизонте расположился четкий силуэт города: классические шпили, заводские трубы — геометрия, разбавленная клубящейся зеленью деревьев.
Кто окидывает взором окрестный пейзаж, лужайки и перелески, и поля, и пустыри: профессиональная приглядка — художник — мелкоконтурность, поля и перелески ему, конечно, больше по душе; охотник — неплохо бы пустить сюда в натаску, поработать с молодой легавой; участковый — слух об устройстве будущей зоны; кто как окидывает, набрасывает сеть.
Сидя на пригорке, неплохо окинуть взглядом окрестный пейзаж, особенно если сидишь на бревнах, сложенных около собственного дома, который строится после пожара, а под горкой в выгородке дремлют три десятка твоих собственных телят, и тут же, протянув морду через невысокую ограду, тихо любезничает с телятами — морда к морде — твой собственный конек, который никак не желает быть привязанным где-то в стороне, непременно около телят, с их телячьими нежностями.
(Прилетевшего папашу подросшие оболтусы берут в клещи, домогаясь его глотки, они навостряются придерживать его растопыренным крылом и беспорядочно тыкаются клювами в голову, шею, одновременно, с двух сторон, несмотря на попытки папы Карла освободиться, наконец одному из них (Гансу или Гретель, не разобрать) удается затолкать свой клюв глубоко в глотку родителю и выуживать оттуда пропитание, нечто похожее на жеваный хлеб щедро сыплется на балкон, а второй оболтус уже бьет крылом, клюет и папашу и братца, иногда вскакивает на спину папе Карлу, довольно ловко держась, продолжает орудовать клювом, сопровождая свои вымогательства пронзительным писком, напоминающим писк проносящихся стрижей.