Иногда, бывает, проснешься, вспомнишь все и подумаешь: лучше бы вовсе не просыпаться.
Если громко произнести какое-нибудь пригвождающее слово — оно будет относиться и к тебе лично.
— Шестерка! — сказал К.
Эге, брат, и ты грешишь, бывает, этим.
Есть ли хоть один человек, уничтоженный сознанием чужого превосходства?
Если вы услышите когда-нибудь от кого-нибудь, что он последний человек, не верьте ему. Говоря так, он знает за собой такие преимущества, которые вам и не снились.
Гордость ежедневного выполнения обязанностей противопоставляется успеху, незатейливая семейственность — блеску самых красивых на свете женщин, сердечность почитается выше ума, места, где родился и вырос, считаются лучшими в мире без стремления повидать иные, хотя бы для сравнения.
Уязвленное сознание найдет тысячу способов оправдаться.
— Ах, ты у нас самая умная! — говорят подруги.
Не верьте. Значит, каждая из них знает за собой достоинство выше того, которое они признали за одной из них.
— Какая ты красотка! — говорят другой. («Бог ума не дал», — читай за скобками.)
— Какая ты хозяйка! («Вот еще, стану я заниматься такой чепухой».)
Это, так сказать, простые составляющие любой группы.
Никто не хочет поменяться с другим полностью. Какое-нибудь качество — пожалуйста, но полностью — нет.
Каждый защищен самой плотной на свете сферой. Иногда кажется, что нам удается пробиться сквозь нее к другому, но это только кажется.
Только попробуй прорвать эту сферу, как под ней все закипит, заколеблется и проглотит тебя с потрохами.
Твоя оболочка не даст тебя в обиду, если тебе покажется, что на нее посягали, ты отомстишь.
Комплексы старых писак: Нагибин и Астафьев.
Астафьев — тоже мне, Гаврила Державин, зашел в нужник и тычет студентов, пришедших на встречу с ним, как нагадивших котят, ему обидно, что юность его прошла в голоде, холоде, сиротстве, злоба к маменькиным сынкам у него не выветрилась и до шестидесяти лет. Только теперь он может им наконец отомстить.
Сибирские интеллектуалы посрамлены.
Возможно, какой-нибудь восторженный юноша приготовил к этому долгожданному дню заветный опус на суд мастера, но после того, как его и всех его сокурсников этот суровый мужик принудил сначала к штрафным работам — мыть гальюн, да еще об этой своей выходке торжествующе сообщил во всесоюзной газете, угас не один благородный порыв в городе, где отказалась замерзать великая сибирская река.
Не заглядывайтесь, юноши, в волосатые уши невротическим старцам.
Осуждаешь шмелей-кукушек. Живут в чужом гнезде, притворяются тихенькими. Потом выкидывают всех куколок и личинок. Понимают, что важнее только матка, что ее гнезду конец, катастрофа всего рода. А другие рабочие как ни в чем не бывало, в нашем гнезде жизнь идет по-прежнему. Но род обречен.
А смотришь — слушатель уже примолк. Ты еще продолжаешь рассказывать, досказываешь, а уж не туда, уже можно отнести и к твоему гостю.
— Тихенький, поселился, — это можно отнести и к нему.
Когда говоришь о людях, не то что о людях, о шмелях, посплетничаешь о шмелях — опять невпопад.
Душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами.
Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала (не всегда срывалась, но всегда звала!).
Как скромно, печально я тогда сидела, как озабочена была ответственностью, на меня выпавшей, как по-товарищески пригласила его в советчики, как быстро передалась ему наша печаль, и как ему тоже захотелось, чтобы кто-то его спасал. И как неловко ему вдруг стало своей сытости и громогласности. И он вдруг извиняюще сказал: «Все так плохо, если бы не дети», — и вздохнул, как только он один умеет, вполне искренне, зная, что есть еще пятнадцать минут в запасе.
«Ну вот, я душу отвести пришел, а тут... — еще вздох, но уже он приподнялся, встал, — мне пора...»
В театре музыкальной комедии душу надо отводить, коли она так податлива на растекание по многим руслам, кому придется зачерпнуть этой теплой водицы? Я не берусь измерять ее температуру и чистоту. Однако я великодушна. Ах, как приятно использовать все смысловые запасы и тайные оттенки ситуации.