Я иду к лесу, чтобы не идти по полю и пройти вдоль опушки, вдруг на меня налетает огромная стая, увидев меня, шарахается в сторону и направляется прямо к тому месту, где я только что была. Я иду туда — вон они расселись прямо у моего шалаша, расхаживают по полю, перепархивают с места на место, клюют. Я подхожу ближе — меня еще не видно за извалом холма, но и я теперь их не вижу, наконец выглядываю — они улетают, делают круг и скрываются за лесом. Я снова иду к деревне, все новые стаи вылетают из чащи, на поле выезжает трактор.
— Ну что, убила какую-нибудь птюшку? — говорит мне хозяйка по прозвищу Шлящая, так назвали ее соседки, а тракторист звал ее «Свет в окошке» и рассказывал, как ее свет спас его темной осенней ночью (дом на краю, позднее чтение Евангелия, заблудился в лесу, по ее огоньку нашел дорогу домой).
— Видеть видела, а не убила, промахнулась, поторопилась.
— Каждая птюшка жить хочет, радуется Божьему свету.
И я знаю, что хозяйка сейчас высвободит руку и шевельнет вытянутыми пальцами, представив трепыханье полевого жаворонка; из всех птиц она вспомнила в этот момент, конечно, полевого жаворонка.
Она только шевельнула вытянутыми пальцами, но как отчетливо представилось набиранье высоты полевого жаворонка, его трепыханье крылышек в золотой синеве.
Жалко птичек, но она на меня не сердится, как ни в чем не бывало собирает на стол и приглашает к столу.
Мелкие картошки, старые соленые огурцы, плохой выпечки хлеб...
С Покрова до Пасхи она ездит по стране. Навещает сыновей, посещает знаменитые монастыри.
Но самое любимое — весной — на глухаря, приезжай, Белла, весной, я покажу царскую охоту, отведу на глухариный ток, никто этого места, кроме меня, не знает.
И вот мы сидим у костра. На подслух мы уже ходили. Знаем, что на ток глухари слетелись. Скоро мы туда отправимся, а сейчас сидим на свеженарубленном еловом лапнике.
Ах, этот ночной костер на краю глухого мохового болота, где в три часа ночи начнет токовать глухарь.
И теперь, где бы я ни была, в городе — как только начнутся эти светлые апрельские зори, появится первая вечерняя звезда на светлом еще апрельском небе или пролетит на страшной высоте самолет — с тем особенным ровным, мощным, но далеким гулом (не такой, как в городе — взлет или посадка), — я сразу душой там, на Ершовом болоте, еще ухают совы, мы сидим на лапнике, напились чаю из котелка (как он умел вскипятить чайник прямо на ходу, несколько веточек, рогатинка — и уже кипит котелок, готов крепкий чай, так необходимый, когда ты уже начинаешь клевать носом и еле бредешь утром после предрассветной охоты).
Как счастлива была я тогда! Снова хотелось попасть в те края, где мы бродили с Владимиром Федоровичем. Его уже нет в живых.
Потребность ежедневного осмысления происходящего возникает из уверенности в неслучайности самих событий, их последовательности и тайного смысла.
Потребность эта прежде всего лабораторная.
Глупость, пришедшая сейчас в голову, история в вечерней электричке или хотя бы одна мысль, один значительный промельк в троллейбусе. Непременно запомним, даем себе слово. До поры до времени, когда все разом понадобится, не пропадет. Все это замечалось, но так и пропадало — хотя, может, и нет, но казалось, что наконец настанет этот момент писания.
Так четырех лет от роду, в Ряйсяле, засыпая, я давала себе слово начать считать дни. (Ни от чего, не от какого-нибудь события или, что часто случается с детьми, — до своего рождения, каникул, приезда матери или украшения елки.)
Здесь была чистая идея просто считать дни. Я говорила себе «один», потом говорила «первый день» и радостная засыпала, чтобы скорее начался следующий день и можно было продолжить свой счет. Но на следующий день все забывалось, и я вспоминала о начале своего счета где-нибудь через месяц, горько сожалея об упущенном времени, и снова с нетерпением ждала следующего дня. Это похоже на то, как школяр, каникулы которого кончаются, торопит последние августовские дни, чтобы приступить к осуществлению всех своих обещаний исправиться в новом учебном году.